Бумага продавливается на траве, Димка пристраивает на колени дощечку, и карандаш прыгает по неровностям дерева.
На мгновение ему кажется, что это никому не интересно видеть нарисованным и сам Димка никому не интересен. Все меньше приходит к нему друзей и без особой охоты радуют своим вниманием.
Димка сознает, что и для него самого интересней стал Журавлев, и работа его, и кони.
Ленька Ларин вчера сразу убежал, как Петьку увидал.
И учились с Журавлевым вместе. В коридоре за вешалки прятались, пальто срывали. Журавлев сильнее Димки, а Димка главнее был, выдумывал больше, и все его окружали. А сейчас… Сместилось все. Но главное не это. Главное — он горько и потаенно чувствовал, что Журавлев не думает о страхе.
Мутное небо. Ни луны, ни отсветов заката. Кони в углу огорода за крапивой. Почему-то они перестали есть. В глазах росный блеск. Напряженные головы. Никакого движения нет, а рядом кто-то присутствует. Кони кожей слушают. Этот кто-то здесь, везде, перед Димкой.
Димка такую картину, «К ночи», у одного художника видел: кони и багровые всплески на чертополохе.
А Журавлев об этом не знает. Налетит верхом, вспугнет коней, накричит и угонит на луга под гору.
До прихода матери в избе нечего делать. Без огня темно, а с огнем скучно. Мать у Димки доярка, и пальцы у нее жесткие, отвердевшие. Димке хочется прижаться к ним щекой и так посидеть.
Сегодня мать идет с работы почему-то медленно, будто забыла, что Димка один. И голос у нее незнакомый, и руку она к его голове не протянула.
— Не холодно босиком? — спрашивает она.
— Тепло.
— Днем-то тепло было. Корова пришла?
— Пришла. А она ворота сама рогом открывает.
— Огурчики-то еще не выросли? Не смотрел?
— Смотрел. Одни пуплятки.
— Пойдем поищем. Я один утром приметила, когда поливала. Под листиком.
Ворота в маленький огород тяжелые, заплетенные мелким хворостом от кур.
Огуречные грядки в темноте укрыты широкими листьями.
— Где-то он спрятался?.. Ты только выбирай, куда наступать, плети не ломай.
Мать присела на середине грядки, запустила руку в шероховатую зелень.
— Вот он какой!
Огурчик с белой мордочкой, колючий. Когда Димка подержал его в ладони, колючки исчезли.
— Давай и морковки нарвем. И луку.
Димка ходит за матерью между грядами, ступает след в след.
Мать вытирает морковь ботвой, подает Димке и не говорит ничего, а ему кажется, что ей его приласкать хочется.
— Мы огурец в избе на половинки разрежем.
— Ешь, сынок, — говорит мать, — все ешь. — И она прижимает Димку к животу. — Для нас это все растет, пока живы. Поедим. Ты спать ляжешь… А я к Авдотье Журавлевой схожу. Им, сынок, похоронку почтальонка принесла.
…Димка лежал на кровати и думал, как тепло под пальто, и руки между коленками можно спрятать, и по сторонам в темноту не смотреть. А как Петька один на лугах? Что он сейчас делает? И Димке захотелось делить с ним неуют, ночной холод, темень и не оставлять одного.
Ему было жалко Петьку, и он думал, что будет теперь с ним вместе пасти, что-нибудь рассказывать и тоже не бояться темноты. Он представлял Журавлева в ночи, в большой траве и не засыпал.
На другой день, чуть свет, он увидел Журавлева, когда тот шел по дороге с уздечкой. Телогрейка у Петьки была в росе, как в изморози, седая. Можно на ней пальцами буквы писать. Мокрые ботинки и пугающее непохожестью Петькино лицо. Такое оно, наверно, бывает, когда про отца узнаешь.
Петьку Димка не окликнул и не сказал тех хороших слов, которые придумал ночью. Стоял и чувствовал, что просто так смотреть и молчать — легче.
Спустившись с горы, лошади двигались тесным табуном. Поодиночке отбивались, бегло щипали на обочине траву и, заслышав напористый Петькин крик, напоминавший хлесткую боль, подбирались к дороге.
На пастбище в ракитнике, не разбредаясь, опускали головы к земле, наполненной вечером, начинали жадно и неотступно щипать траву.
Журавлев без понукания подворачивал увлекшуюся в кустарниковый прогал[5] лошадь, некоторое время сидел верхом. Ему приятно было чувствовать под собой удобное, подогнанное седло.
На коне он был как бы в закатных полосах неба над кустами, а лошади, его колени и разреженная темь — ниже его, на земле, в другой половине, отрезанной от мерцающей синевы, в которой он плавал.
К полуночи начинала уставать спина, и он слезал с верха в темноту, разнуздывал коня и отпускал.
Сразу же привыкал к темноте, и казалось ему, что он каждую травинку различает в смутном и мягком очертании, — все сверху только казалось на земле темным.