— Дак куды мы денемся. Бабы — главные грузчики теперь…
— С кем ребятишек-то оставишь?
— Одни побудут. Уже привыкли.
— Тогда к двенадцати подходи. Мешки еще надо насыпать.
С другой колхозницей Нарымский иначе беседовал:
— А ты, Нюсь. Что так-то… в одной кофтенке? Потеплее оденься.
— Я, председатель, никогда не мерзну… Ты-то с нами поедешь? Нет?.. А на какой подводе?
Женщины все сразу начинают смеяться. Забытым светом оживают лица, будто смех их сквозь черствую корку пробился. И лицам их больно и страшно. Женщины своего смеха пугаются. А что смешного?
Но Журавлев догадывается о тайном смысле их смеха, и ему хочется его слушать и затаиться за печкой в темноте. У ног женщин Петьки не видно.
Когда все уходят из конторы, с председателем остается Иван Андроныч.
— Сколько подвод-то набралось? — спрашивает председатель.
— Пятнадцать.
— Тебе тоже с ними надо… С конями одни женщины не справятся. Последи.
— Поеду, — говорит Иван Андроныч. — Комбайн сегодня хорошо шел. Надо отправлять. Центнеров сто пятьдесят к утру сдадим. «Новый строй» уже пятьсот сдал. Вчера его обоз видел. Сводку-то в газете читал? Не погладят нас по головке. Завтра уполномоченные нагрянут. И спросят: первый бункер себе смололи…
Иван Андроныч соскакивает со скамейки, суетится вокруг стола.
— Рысковый ты! — восхищенно поднимается его голос. Он воодушевляется от безрассудства чужой силы, чувствует себя независимым и мужественным, И видно, что он умеет оценить чужую смелость и восхищаться ею.
Но в короткое время никнет, снедаемый сомнением, и старается показать деловитость:
— А все ж ты без опыту…
Видя безразличие председателя, переключает себя:
— Об чем говорить!.. Фронт, он не такому еще научит!
Нарымский при этих словах морщится, жалеет этого сильного пожилого человека и досадливо кривится. Молча надевает брезентовый плащ. И, зная, что Иван Андроныч тоже идет сзади, направляется к двери.
Что-то заставляет его обернуться и присмотреться к печке.
Он наклоняется и осторожно приседает. Тусклый свет лампы выхватил обшарпанный ботинок и толстый козырек кепки Петьки Журавлева.
Привалившись спиной к стенке, Петька крепко спит.
Погасшая папироска лежит на коленях.
Нарымский внимательно рассматривает его лицо, подбирает папироску, машинально трет и раздавливает ее между пальцами.
— Сынок, — зовет Нарымский.
Петька заваливается головой и председателя не слышит.
— Сынок, — повторяет Нарымский и осторожно поднимает Петькину голову на вялой шее. — Ну, просыпайся… Просыпайся…
Ивану Андронычу кажется, что Нарымский сейчас будет гладить Петькино лицо, оберегая большими ладонями.
Петька открывает глаза, мутные со сна, поводит ими и, проснувшись, недоверчиво подтягивает под себя ноги.
— Ну, мужик, выспался, — грубовато говорит Нарымский. — Я все хочу тебя похвалить и никак не встречу. Всех коней-то обучил?
— Шесть осталось.
— Теперь справимся… Ну, выручил ты нас, скажу я тебе…
Вдруг как-то растерянно увидел измятый жгут истертого табака в пальцах, медленно произнес:
— Целый обоз собрали… Только, — Нарымский застеснялся своих слов, — только ты не кури, а…
Петька поднялся, глубоко натянул кепку, руку не отпускал, чтобы его лица председатель не видел.
Он понял, что на этот раз из конторы его не выгонят, улыбнулся и заспешил к выходу. Закрылась дверь.
Со щемящей горечью смотрели ему вслед мужчины, словно мальчишка все еще был перед ними.
— На отца-то похоронку получили, — сказал Иван Андроныч. — Полтора месяца не прошло.
Журавлев этого не слышал. Он чему-то радовался; он не умел еще жить горем взрослых.