— Это последнее.
— Как будто баловался.
Проньку не хочется разговаривать, и он долго молчит.
— Надо же… Что из тебя получилось. А ведь ты со всеми вместе рос. Вишь как светится… Это же все в тебе так… Мы всегда с тобой дрались почему-то, — говорит Пронек.
— Я тоже злой был…
— Тебе весело жить, наверно?
— Давай выпьем, — говорю я. — Ты посиди. Я в магазин схожу. И выпьем…
— Нет. Я у тебя уже пил. Мать беспокоить. Опять обидится. Пойдем ко мне, а? У меня все бывают, а ты нет. Пойдем. Жена обрадуется. Она тебя помнит и не видела.
Пронек загорался. Неожиданность возможности взбудоражила.
— Увидишь, как я живу. Телевизор посмотришь…
И вдруг я понимаю его откровенную радость, его распахнутую простоту.
Всю жизнь Пронек доказывал, что он не хуже других, а жизнь не признавала его полноценности и ущемляла гордость. Сейчас он имеет все: дом, телевизор, умную красивую жену. Имеет… Поднимался он к этому вместе со всеми, и люди не заметили, что он почитаем. Сознание людей примирилось и приняло это как должное. Люди разъехались. Приехали новые и принимают его таким, каков он есть. Они не знают эволюции его жизни. Они равнодушны к нему. А я то больное и тоненькое звено, которым связан он со своим детством, со своей деревней, с ее глубинными истоками. Ему хочется видеть мои глаза, услышать несколько слов, чтобы утвердиться в сознании, что теперь он человек. Без меня ему похвалиться некому. Он ждал красивого чувства — торжества.
И еще я знаю, что здешние люди принимают меня за человека, который что-то знает, умеет лучше их. Я посланец в другой мир, по мне они хотят проверить себя. Я ценен тем, что не умеют они. Они предполагают во мне больше, чем я вижу в себе сам.
— Пойдем, — говорю я Проньку, — мне хочется здорово с тобой напиться.
11 декабря.
— Теть Шур, а Дмитрия Алексеича нет?
— В кочегарке он. Говорит, его Андрей Уфимцев на картину рисует.
— А Андрей что, здешний?
— Наш. Деревенский.
— А вы видели? Хорошо он рисует?
— По-всякому. Если близко — и не поймешь. Краски много наляпано. А отойдешь — соберется все, и будто лицо получается. Он ведь учился много. Далеко где-то.
Тетя Шура оттянула нитку в сторону, и шерстяной клубок шевельнулся в ее подоле. Она опустила вязанье на колени.
— Ты его разве не заметила? Видный такой. Недавно приехал. Не женат еще, а ему уж, наверно, тридцать скоро. И что?.. — Она будто себе ответила. — Учился, учился. Приехал и с мужиками солому возит. А сейчас с дедом моим в кочегарке работает. Председатель ему посмеялся: «Мы тебя рациональней используем, на другой работе. А эта что, стариковская». — «Меня, — говорит, — устраивает». Ему время нужно. Он ночные смены берет. Ночь продежурит — два дня дома. Трое их там. В котле воду греют для машин. Да ты присядь. Деда не скоро дождешься. Он только ушел.
— Я туда схожу.
— А знаешь, где кочегарка-то?
— Найду.
Гараж за огородами. Сразу от ворот дорожка к нему протоптана по сугробу через плетень.
Ступени в кочегарку обкатаны подошвами. В угольной пыли. Дверь глуха, придавливается прибитым куском автопокрышки. Я вошла — она подтолкнула в спину. Рыжий старик поднял на меня глаза и медленно пересел на истесанное бревно — освободил табуретку.
Дмитрий Алексеич бросал в топку уголь. По раскаленному жару в печи, поверху, не гася, легким дуновением пробегала тень. Из-под черных грудок угля вырывался синенький дым и вспыхивал. На земле у дверцы алел шлак, и пахло гаснущим жаром.
Рыжий старик лохмат, с тоненькими руками. Острые его колени тянули брюки из валенок. Рыжая борода коротка и густа, а на голове волосы длинные, и цвет их уже не так рыж, как бы потерял силу. Глаза щурятся хитро — видно, еще живут разговором, что был до меня.
Андрей вытирал тряпицей кисти. Воротник его рубашки расстегнут. Завернутый рукав спал с локтя. «Зачем-то в белой рубашке здесь, в черной кочегарке. Напускаешь на себя, местный Ван-Гог».
Я еще не доходила до его сознания. Лицо у него было далекое, медленно возвращалось.
— Садись, — сказал рыжий дед. — В ногах правды нет.
Дед — плотник колхозный. Это он мне березовые стулья сделал.
Дмитрий Алексеич откинул лопату в угол и сел на телогрейку, свисающую с ящика.
— Все? Отмучил… — сказал он и поводил головой. — За четыре дня жилы вытянул — шеей не шевельну.
Андрей засмеялся:
— Я говорил — свободней сидите. — Наклонился, опустил кисти в этюдник и замолчал, раздумывая.
Плотник смотрел на него, моргал. У него колечко стружки в бороде. Андрей выяснял для себя что-то, не соглашаясь. Он даже встал.