Мы подошли к сваленному сену. Павля прижалась к возу спиной и откинула голову, чтобы заглянуть мне в лицо (месяц мешал ей раскрывать глаза, здесь, на сене, он неистовствовал), и только тогда я увидел, как тяжела изморозь ее ресниц, а глаза под нею темны, мерцают в теплой глубине. Настороженна и неподвижна мертвенная бледность лица.
«Какая красивая на морозе», — думаю я и наклоняюсь к ней. Павля ждет и вдруг резко отворачивается, коснувшись шелковым холодом щеки. Помедлив, доверчиво отдает губы, холодные, тугие, и они ласково слабеют.
«…Женюсь, — думал я, — на этой красивой девушке. Сейчас возьму и скажу: «Хочешь быть моей женой?»
И она согласится. Мне почему-то кажется, что она согласится. Испугается и согласится. Они будут вместе с моей матерью что-то стряпать на столе. Павля в ситцевом платьице, руки по локти в муке. Разговорятся о чем-то своем, женском, а Павля будет ждать, когда можно вбежать в мою комнату, в темноту, найти меня, прижаться и шептать что-то, и мы вместе с затаенной радостью будем ждать своего ребенка.
— Губы у тебя, — говорю я, — как ментол пососал…
— Зима же… — она нагнула голову и приткнулась лбом к моей телогрейке.
Она будет очень ласковой и верной женой, Павля…
— У меня руки совсем замерзли, — говорю я.
— Я знаю.
Она чуть приподнимает локти, и я прячу ладони у нее под мышками.
И тогда отчетливо вспоминаю безжалостное право деревенского парня в морозы греть руки у девушки за пазухой. До пронзительного ощущения почувствовал, как у парня накалены руки, он раздвигает теплый воротник пальто, расстегивает пуговицы кофты, почти обжигаясь, накрывает под лифчиком окоченевшей ладонью грудь, а она огненно накалена.
Меня передернуло.
Павля, став строгой, сказала:
— Ну и… хватит. Побаловались. Пора домой. Хмель у тебя уже прошел…
Она проводила меня до калитки, защелкнула закладку и долго стояла во дворе, не шевелясь.
— Иди, — приказала мне и засмеялась.
Мама открыла сразу. Была она в телогрейке, глубоких галошах — наверное, дремала одетая.
— Ты что, ждала?
— Нет… Так, устала просто. Села и сижу.
Я поискал на стенке выключатель, зажег свет. Лампочка была великовата для маленькой комнаты.
— Есть будешь?
— Нет… Ложись, ма.
— Агрономша с мужем хотели прийти. Встретились. Я им сказала, тебя нет — вернулись.
«Ну не пришли — и не пришли…»
Я стоял среди комнаты и видел Холшевникову. Коротенькие кончики ее шерстяного платка, слабо затянутые на подбородке, шею, туго окольцованную каракулевым воротничком, и ее улыбку. Я думал о чужой женщине, как о вечной беспокоящей тревоге. О женщине, как о высоком вознаграждении…
«Не пришли и не пришли…»
Мне хотелось ни о чем не думать. Сидеть и молчать. Если бы я умел плакать… Прости меня, Павля.
Я разделся, бросил телогрейку на пол, повернул к себе портрет. От него пахло устоявшейся теплой краской. Из холодного мерцания смотрел на меня Дмитрий Алексеевич. Я равнодушно разглядывал голубое пламя на подбородке и его глаза со слабым отражением печи.
И вдруг я понял, что ничего мне не надо, только вот эту способность видеть, какими бывают люди в минуты озарения, работу, за которой могу приблизиться к их высокой значимости. Только это может оправдать жизнь.
А ведь я могу… Это мое… Ведь это лицо, такое лицо я написал сам. Только вчера… Ничего мне не надо, кроме того, что я могу… Могу!
Я еще долго сидел не шевелясь — сна не было.
25 февраля.
Можно ли так сказать: «бархатный мороз». Или «теплый холод»?
Все неточно. Нет новизны ощущения, какое испытывала я. А какое бы определение этому нашли писатели?
Я вышла на крыльцо в легком платье без рукавов и тогда почувствовала это. Наступала весна. Снег еще не трогался — здесь он удивительно белый, — только по дорогам начал схватываться слюдяными кружевцами на соломинках да спекшейся корочкой на скосах сугробов. Солнце поймало меня, окатило голые руки и не давало шевелиться. Еще от снега снизу поднимался мороз, а сверху держала колючая весенняя теплота. И уже не можешь уйти, потерять эту ласковую свежесть. Будто весна купает. Надеть бы на ноги пимы, чтобы не чувствовали прохладного дыхания снега коленки, и можно блаженно отдаться этой весне.
Я думала: как весна знает, что мне надо! Она вся во мне… Или я — ее порождение, как воздух, который есть, но никак его не потрогаешь, как мокрая веточка. Как написать об этом и остаться такой же внезапной, как солнечный воздух, чтобы люди, прикоснувшись к словам, почувствовали знобящую причастность к миру, ощущение его радости, как чувствую это я. А радость не исчезла во мне до самого вечера. Я снимала с ограды белье. Смерзшееся и теплое, оно стояло коробом и сразу никло на ладонях. От него пахло согрой. Я собрала его в охапку, хотела идти домой, и тут увидела мальчишку.