— Свободно, — сказал Пронек. — Разговаривали. Только он замолкал когда. Вроде отключался.
— Глаза у тебя! Как свет сквозь воду. Ты хоть смотрел когда на себя в зеркало? А Дмитрий Алексеевич… Ну дед! «Ах, едят вас мухи». «Драгоценные мои люди!» И зуб в точности. Ишь, ашширяется. Выпить приглашает… Хоть раз бы взглянуть, как у Андрея это получается… Я свинью с ним колол, разговаривал… А он ничего про себя не рассказал…
Замолчали.
Пропахшие бензином мужики сидели без циничных подначек, без ерничанья. Рядом с ними девочка замерла, остановилась на полувздохе и не проронила ни слова. Не встревал с разговорами шалопаистый Кузеванов. Все были сегодня моими гостями.
Сколько раз я напрашивался к Прокудину на комбайн, и он, подавая руку, поднимал меня, еще студента, на сиденье и, облепленный осотовым пухом, протягивал очки. «Все учишься?» — спрашивал, наклоняясь. И не догадывался, что́ я видел оттуда.
Я помню его ночью на гусеничном тракторе в сполохах огня, гудящего в ведре. От трактора шибало железным морозом — лицо каменело, — сорокаградусный мороз у деревянных стен был терпимей. А он готовил трактор, жег солярку. Мы, собравшись ехать за дровами, ждали, когда трактор заведется. Прокудин не искал сочувствия, не чертыхался, не снисходил до просьбы помочь. В своем деле он был над нами. Любая работа в колхозе для него — непреложность. В деревне Прокудин был надежен.
Ерохин, многосемейный флегматик, равнодушный ко всему на свете, кроме своего трактора, с глубокой отрешенностью сидел перед незнакомым видением и не слушал, что буробит Прокудин. Эти мужики вызывали во мне доверие. Они не знали, что такое поза.
Мне не нужны уже были отзывы о моей картине. Я видел лица людей перед нею, и мне хватало их молчания в сумеречной комнате.
— Тебе не жалко ее отдавать? — спросили у Пронька. — Здесь же ты. Это как-то неправильно… Вроде ты себя отдавал, отдавал… Получился… А тебя без спроса увезут. Неправильно… — повторил, не соглашаясь, Прокудин. Наклонился к этюднику, взял тюбик краски. Он показался ему тяжелым. Повзвешивал его на ладони, стал откручивать колпачок. Повернулся к Павле.
— Э-э… ты вроде испуганная, Давай губы намажу. Сразу кому-нибудь понравишься, Я знаю, с кем ты провожалась…
Павля тяжело посмотрела на него, и Прокудин отстал. Громко удивился:
— А что это Андрея нет? И дом нараспашку. Наверно, сегодня кочегарит?
— Мужики, об отсутствующих не говорят.
Я шагнул к ним.
— Мы тут расположились. Без спросу.
— Андрей, ты колхозник и колхозник. За дровами ездишь, сено возишь. Кочегаром заделался… Что-то тут не то! Что-то непонятно. Ты притворяешься, выходит? Теперь у нас разговор есть…
— Сначала разденемся, — сказал я. — А если мы чуть мать подождем? У меня кой-какие запасы есть.
— Подождем. Вот что скажи… — Вся инициатива была у Прокудина. Пронек держался отчужденно. Мне казалось, что он старше других.
— Так что сказать? — готовый к ответу, спросил я.
И присел на подоконник.
XII
Шоферы еще не пришли, когда я сдал дежурство Дмитрию Алексеевичу. Было раннее утро. Свежее колебание воздуха над землей холодило лицо. С тяжелых от работы рук сходила усталость. Я отдавался весне и впервые никуда не спешил.
Навстречу мне в тени плотной ограды шла Катя Холшевникова. Чтобы не ступать в грязь, она перехватывалась руками за колья, осторожно выбирая протоптанные следы на бровке. Разойтись было невозможно, и, уступая дорогу, я сполз ботинками в грязь.
Катя остановилась в неожиданном замешательстве, не готовая что-либо сказать. На ее лице под нахлобученным платком лежала милая нежная измученность.
Затянувшееся молчание пугало.
— Ты картину свою уже закончил?
— Да. Я ее отправляю.
— Отправляешь? А я хотела Колю Портнягина к тебе прислать. Посмотреть. Он успеет?
Мы оба понимали, что совсем, совсем не о том сейчас говорим. Но чтобы я не думал так, с неумолимой недоступностью потребовала:
— Ну, я пойду?
Она пересекла переулок, постояла у дощатой веранды школы, неторопливо выдавливая каблуками сапожек узоры в оттаявшей земле, и, будто опомнившись, взбежала по высоким ступенькам.
1968