Наутро она разбудила его.
— Там пришел татарин, — сказала она. — Велит будить тебя. Коня, говорит, надо подковать.
Устроив Хемета у бабушки Лизаветы, Каромцев тут же и забыл о нем и, может, не вспомнил бы, покуда не пришла бы нужда ехать обратно в городочек или еще куда-нибудь. Но вот он стоял посреди бурьянного, затопленного туманцем двора и смотрел веселым, потворствующим взглядом, как если бы освободил Каромцева от никчемных, бесплодных делишек и помог вернуться к главной, общей их заботе.
— Здравствуй, — сказал он, как велел, и помахал Каромцеву рукой.
Они вышли со двора, Хемет отвязал от плетня лошадь, и они пошли широкой, безлюдной в этот ранний час улице. До самой рощицы, на опушке которой стояла низкая крытая дерном кузница, они не обмолвились ни словом, но настроение веселое, почти игривое, было общим для них.
Из дыма и пара, клубящихся в темной глубине кузни, вышел Егорий Каромцев.
— Здравствуй, Егорья, — сказал Хемет. — Разве ты не помнишь меня? — спросил он, видя усилие памяти на копченом лице кузнеца. — Я ведь ковал у тебя лошадь.
Отец сказал:
— Ты вроде у Спирина работал.
— Да, да, — закивал Хемет. — Теперь однако не работаю.
Пока отец готовил инструмент, он намотал уздечку на шею Бегунца и, пришлепнув по крупу, отогнал его в сторонку, а сам подошел к станку и потрогал столбы, толстые, глубоко вкопанные в землю, повертел ворот, ощупал прикрепленные к ним ременные подпруги и, видимо, остался доволен. Затем он присвистом подозвал Бегунца и, похлопывая одобряюще, ввел его между столбами, сам опутал подпругами. Вороты они вертели вместе с Каромцевым, и когда туловище коня оказалось приподнятым над площадкой, он взял ногу Бегунца и привязал к деревянному упору.
Прищурившись и сморщив нос, глядел он, как желтый горький дымок летит от копыта, соприкоснувшегося с нагретой подковой. Конь смотрел умно, жертвенно, подрагивая кожею крупа.
— Теперь ладно будет, — сказал Хемет, когда дело было кончено. Он опять шлепками отогнал коня и полез в карман, достал маленький тугой кошелек, из него извлек две серебряные монеты и протянул кузнецу. Затем подозвал коня и пошел от кузни.
Каромцевы смотрели ему вслед, как идет он в растекающихся сумерках утра увесистым шагом землепашца, и сытый конь, его краса и гордость, с звучным именем рысака, тоже ступает с тою неспешностью, которая вырабатывается у коней, влекущих долгие годы соху или плуг. Вот конь остановился, дернув руку хозяина, и отзывчивый, теплый голос его ржания услышали они, а затем услышали звон ботал и тяжкое потопывание табуна в сыром и глухом воздухе поля: из-за холмика выехал верхом на встрепанной живой лошадке мальчишка, высоко подняв на стяжке берестовый факел, густо дымящий и сыплющий искорки, за ним выгнулся на дорогу табун и сплоченно, семейно потек себе в смутном широком русле дороги — и страстное, красующееся ржание Бегунца осталось неуслышанным…
Отец и сын сели на порожке кузницы и стали сворачивать цигарки.
— Надолго ли? — спросил отец сиплым от терпкого дыма голосом.
Каромцев молча посмотрел на него и не ответил. Вопрос означал: скоро ли вернешься домой, на свою пашню и к своему, слава богу, коню. Жалко ему стало отца. Он сказал с какою-то досадой:
— Расскажи лучше, как живете-можете?
— Твердости мужик не знает. Весной вон с опаской сеяли. Раз, говорят, земля казенная, хлеб-то еще с поля заберут…
— Подкулачники треплют, — сказал Каромцев.
— С инвентарем трудно, — продолжал отец, — лошадей нехватка. Хозяевать плохо умеем. Да одному-то разве осилить… меня возьми — разве же такой клин на одной-то лошадке осилю?..
И опять Каромцев сделал вид, что не понял отца.
— Да что ж, хозяйство вести — не плетень плести, — сказал он. — Научимся.
— Ежели еще с годок помитингуешь, так и вовсе забудешь.
— Отец, отец! — с чувством сказал он. — Голодающему городу хлеб нужен, хлеб! И этот хлеб я должен ему дать, прежде отняв у кулака! По-другому никак нельзя, иначе все может возвернуться к старому.
— Как же, понимаю, — ответил отец, но дальше вести разговор, видать, охота пропала. Он только пыхтел и дымил цигаркой.
Вовсе изошел туман, и над поляною, над дорогой и по сторонам ее стояло бархатистое теплое свечение, и воздух был почти сухой и припахивал уже пылью, хотя трава, пока шли они полянкой, щедро мочила им сапоги росой.
Деревня проснулась и уже успела пережить ту всеобщую кутерьму, когда хлопают бегущие ноги, гремят подойники, стучат калитки и горланит скот, — теперь спокойствие неспешных забот и трудов царило в деревне, во дворах горели глинобитные печи, кизячный дым дурманно распространялся в воздухе, и переулок, в который они вошли, был уже теплый и запашистый. Только миновали они пожарный сарай, как вдруг с трусливой поспешностью кто-то зачастил им вслед: