Каромцев пережил скоротечное помутнение в голове и, когда полегче стало, оглянувшись, увидел, что Хемет держит в руке тесак, оглядывая его на свете поднявшегося солнца и цокая языком то ли от восхищения, то ли от негодования.
Они выехали из села в тот же день, точнее, в то же утро, не позавтракав, не дождавшись, пока вернутся подводы, посланные Нестеровым за найденным зерном.
С полчаса, наверно, прошло, когда вдруг Каромцев спросил:
— Постой-ка! А где… мальчонка?
И Хемет, не потрясенный, не злой, вот только, может быть, задумчивее, чем прежде, ответил:
— Убежал. — И ни слова больше.
Хемет был так потрясен погоней и схваткой, что, вернувшись во дворик к бабушке Лизавете и не застав сынишку, не сразу понял всей серьезности этой потери. Ведь вчера еще мальчонка был здесь, не мог он за одну ночь кануть бесследно, ведь он наверняка шагает сейчас по дороге в город, и они еще могут догнать его! И вот он всматривался в даль дороги, внешне совсем спокойный и почти уверенный в том, что, прежде чем они проедут половину пути, догонят беглеца.
Тут Каромцев проговорил тихим голосом:
— Спасибо… Я хочу сказать, что кабы ты не перехватил ему руку…
А Хемет, будто потревоженный не смыслом слов, а только звуком, нарочито весело проговорил:
— Я думаю, он бы все равно убежал. И не только сбежал, но еще окрутил бы меня самого вожжами.
Он рассмеялся и стал громко погонять коня. Ему не хотелось разговаривать. Он как бы удивлялся тому, что мог ведь и не поехать с Каромцевым ночью, но поехал. Но чем больше он думал об этом, тем понятнее становилось ему, что не поехать он не мог, что он связал себя с этим неукротимым комиссаром не просто договором о работе, но долгом. Для него, человека неподневольного и гордого, эта связь была тягостна, но он скорей бы умер, чем показал это Каромцеву.
5
«Его надо искать в городе, — думал Хемет, подъезжая в сумерках к своему дому. — Уж он постарается удрать подальше от волостного приюта — в город, на станцию. Этих маленьких бродяг манят поезда».
Лошадь остановилась у ворот, тихо заржала. Он бросил вожжи и, спрыгнув с ходка, пошел стучать. Двор за высоким забором безмолвствовал, и он поднял кнутовище, чтобы постучать еще. И тут его как осенило: ведь не взлаяла собака, темны окна, а сумерки только пали. Он осторожно, весь напрягаясь, огляделся — так явственно было ощущение засады в окружающем его безмолвии потемок. Неизвестно откуда и неведомо чьи проскреблись в уши настороженные шаги, и когда послышался женский испуганный голос: «Кто? Не ты ли, Хемет?» — тогда только он понял, что шаги слышались со двора, но не жена шла отворять ему — ее шаги он узнавал всегда.
— Я. Кто же еще! — слишком громко сказал он.
Когда отворилась калитка и когда он подался вперед с тревожным чувством, что глянет сейчас в бездну, беспокойно заржал конь и, завернув к хозяину, крепко ударил оглоблей о стояк ворот. Хемет поспешно коснулся рукой жаркой морды коня. Потом он глянул в ту открывшуюся ему бездну двора и увидел и услышал там: покаянно сжавшуюся женщину, глубокую, чреватую какими-то жестокими звуками тишину, потому что звуков, присущих его спокойному двору, — погремывания цепи о конуру, приветственного повизгивания пса, радостного голоса жены, — не было и в помине.
Мелким спотыкающимся шагом он пошел по двору. А позади соседка Мавлиха отворила ворота и впустила коня, и конь теперь двигался тихонько за хозяином, чуткий в тишине и потемках. Хемет остановился, оглянулся.
— На третий день, как ты уехал, — заговорила Мавлиха, — Дония ходила на базар…
— Она дома?! — громко спросил он, и конь тревожно заржал, завозился в оглоблях.
— Дома, дома, — быстро сказала она. — А пришла ни жива ни мертва. Видала, говорит, на базаре Юсуфа, и он будто бы шел следом за ней. Ей с перепугу могло и померещиться, но наутро во дворе не оказалось собаки. А на другую ночь кто-то ходил по двору, а потом дергал дверь. Дония с тех пор ночует у нас, а я… зачем ему я, если он даже вздумает взломать дверь? Ведь ему Дония нужна, раз уж он воровал ее однажды…
— Дальше, — сказал Хемет, — что дальше?
— Сеновал поджег кто-то, — сказала она. — Потушили.
Только теперь, он, задним числом, вспомнил тот неясный запах, чуждый его двору, — запах горелого, — и снова ощущение засады, опасности, но теперь уже вкупе со злостью, ненависти охватило его.
Он распряг коня, привязал его к столбу, чтобы тот остыл после дороги, затем привел от соседей жену, уложил ее в постель и, погасив лампу, вышел в сени (в сенях он покурил и потом, на протяжении всей ночи, он несколько раз возвращался туда и, оставляя дверь полуоткрытой, курил, пряча цигарку в ладонях и не отрывая глаз от двора), взял в чулане ружье и пошел к забору, где густо, почти непролазно росли лопухи, — там он сел и застыл, положив ружье у бедра.