Он шел и не останавливался на ночлег в деревнях, страшась, что потеряет коня…
Однажды он заметил, как продвигаются следом за ним, словно тени, двое — они не крались, движения их не были хитростны, но упорны, неотступны. Когда Хемет останавливался, замирали и они, не прячась, не отскакивая за кусты, и сумасшедшее свечение в их ярких от голода глазах было таким, что зябло сердце.
У Хемета была мысль сесть на Бегунца и оторваться от преследователей, но жаль было коня — скачка отняла бы у него силы.
Они преследовали его с утра, и весь долгий день Хемет не решался на передышку, и они тоже шли упорно, неотступно, движимые одной только целью.
На ночлег Хемет остановился в глубокой балке. Наломал немного прутьев от кустарника, мелко накрошил и, смешав с горстью овса, протянул в ладонях коню. Когда поел конь, он извлек из своего мешочка горсточку муки и поел тоже. Затем подошел к коню, охватил его шею руками и закрыл глаза, думая подремать вместе с конем, а когда начнет студить утренний холод, тронуться в дорогу. Он дремал и слышал, что преследователи где-то очень близко, порою казалось, что он слышит звуки их жадного слабого дыхания.
Наступать на них не имело смысла: когда б он кинулся на одного, другой не стал бы медлить и перерезал бы коню горло. И вот он стоял, охватив шею Бегунца, и надеялся, что не даст дреме окончательно обволочь себя, и, когда они выйдут, побегут на него, он сумеет отбиться, если только у преследователей нет огнестрельного оружия.
Он упустил-таки момент — удар дубинкой тупо и тяжело лег ему на плечо. Как бы сбросив удар с себя, Хемет кинулся на того, кто напал, и видел, как второй с такой же тяжелой, смертоносной дубинкой замахнулся и опустил ее на голову Бегунца. Все это казалось совершенным безрассудством, но с точки зрения голодных и бессильных от голода людей имело смысл — сперва они хотели отогнать лошадь подальше, а потом настичь ее и убить, но теперь-то, поняв, что не хватит сил поймать ее, решили, видать, уложить ее на месте, чтобы уж наверняка иметь добычу.
Ярость голодных людей уступила холодной силе Хемета, вскоре оба налетчика лежали на снегу, повизгивая от злости и отчаяния, уже не способные ни нападать, ни защищаться. Но стоило Хемету взять в повод коня и двинуться, как они стали подниматься. Тогда он оставил коня и пошел на них. Дай он им мешочек с мукой, они, может, и оставили бы Хемета — во всяком случае до тех пор, пока не съели бы ее до пылинки. Но эта мука было последнее, что еще давало ему силы двигаться и вести, нет, уже тащить с каждым днем слабеющего коня. И он со всею силой злости и сострадания швырнул в лицо и тому и другому по горсти муки. Те ладонями собирали мучную пыль, пихали в рот, лизали себе руки.
И все-таки конь издох в дороге. Хемет видел, конечно, как тот плох, и мог бы, наверно, продать, обменять его на одежу, что ли, — он сильно обтрепался — но нет, упорно вел, почти тащил на себе обклячившуюся лошадь, пока та не упала и не сдохла.
В Маленьком Городе он появился весной, с кнутом в руке, с пустой котомкой, притороченной к поясу, в тряпье, исхудавший, почти высохший от голода и горя.
И опять он остался гол, как сокол, но упорство его не истощилось, он не стал отдыхать и отъедаться, а собрался на последние гроши в дорогу, очень далеко — в Сибирь, на золотые прииски. Пять тысяч верст прошел и проехал он в компании искателей счастья, нанимаясь в пути на поденные работы, и через полгода достиг Олекминских приисков.
В тайге он провел год и сколотил приличные деньги, складывая рубль к рублю. Даже ежедневный стакан водки, что полагался каждому от щедрот хозяина, он уступал приятелям за деньги. Наконец перевел на свое имя в уездный банк — в Маленький Город — деньги, боясь, что израсходует в пути или будет ограблен, и опять проделал полугодовой путь в родные места, опять гнал баржи, устраивался на мелкую поденщину.
Он построил дом, купил коня, корову и овец, инвентарь и сбрую и опять работал у хлеботорговца Спирина, возил хлеб и далеко, и близко…
И только теперь он словно вспомнил о существовании жены и сынишки и забрал их к себе. Тут стоит, наконец, сказать о его жене, точнее, не столько о ней, сколько о том, как он оказался женат на ней.
Она была его троюродная сестра, семья ее так же бедствовала, как и его. Ему едва исполнилось шестнадцать, когда отец решил его женить. По этому случаю на него впервые в жизни надели брюки, а до этого, как и все мальчишки его бедного аула, ходил в длинной, до колен, посконной рубахе. Он был мал ростом, худ — так что еще и по этой причине его не спешили переодеть в одежду, достойную его возраста. И на свадьбе, говорят, он подвигал шапку повыше, чтобы казаться значительнее ростом.