Выбрать главу

3

Оставив колесницу в степи, среди руин и тлена, он вернулся в город пешком, испытывая не беспокойство за ее целостность, не чувство огорчения и поражения, а досаду на зной, долгий путь и голод.

На третий день он поехал к могильникам с сыновьями Батурина и привез колесницу во двор усадьбы. Сыновья Батурина готовы были тут же тесать новую мачту, но он сказал, что можно не спешить, и ушел через веранду в комнату, пыльную, прохладную и гулкую, и просидел там до вечера.

Что дальше? Вот уж год, как он жил той жизнью, о которой мечтал, то есть имея возможность всецело отдаваться своему увлечению, имея власть над усадьбой, над автомобилем и десятком велосипедов, над своими действиями и парнишками и девчонками, которые смотрели на него, как на своего предводителя и кумира. Казалось, не будет предела его мечтам и делам, но вот он сделал колесницу, сел и поехал… Что дальше?

Он вышел на крыльцо. Долгий светоносный день был на ущербе, предсумеречным безмолвием охвачен был двор. Он медленно сошел по ступеням и вышел за ворота. До темноты он ходил по улицам, отвечая кому-то на приветствия, но не задерживаясь ни с кем, потом вернулся в комнату, включил свет и взял карандаш, бумагу и уснул невозмутимым сном. Открыв глаза, он не удивился, что спал в этой комнате, предназначенной, казалось, только для плодоносных бдений, медленно поднялся и вышел на двор.

Наблюдая пролетающую в темном небе звездную стаю, не слыша ни звука в глубокой ночи, он простоял так, пока не почувствовал озноб. Он вернулся в комнату и сел за стол. Придвинув бумагу, он обмакнул перо в чернильницу и написал: «Полночь. По темному небу идут темные облака. Но быстрее их летят звездные стаи. Ни звука. Я словно слышу еще — нет, не звуки затихшей гармошки, а словно бы ее следы, которые остались в листве, в неподвижном воздухе ночи. Люди спят. Я сижу и пишу тебе. Айя…» — Он остановился, резко подавшись назад, поглядел на ее имя, чернила сверкали, как яркий смех, и радость охватила его. Он улыбнулся тихой, открытой улыбкой уединенного человека и продолжал писать: «Айя, я так давно о тебе думаю…»

Может быть, в первый миг, как он написал это, ему почудилась ложь, но только в первый миг — затем минувшие дни стали раскручиваться, и в их быстром мелькании среди множества картин его забот и тревог прозревалось ее лицо. Тогда, конечно, ее лицо среди других было обычным. Теперь в тех днях было только ее лицо.

Он закончил письмо и, не перечитав его, поспешно вложил в конверт и заклеил.

С крыльца он увидел, как пролетает звездная стая, и обрадовался, что и в письме у него написано о том, и что ночь безмолвна, и все спят, и в густом темном воздухе будто бы запечатлелась музыка гармошки, звуки признаний в любви. Он выбежал на улицу. Прохлада росы вторгалась в густой, теплый со дня воздух. Где-то в глубине улицы слышался цокот копыт (это наряд милиции объезжает город). Он остановился у палисадника и медлил только минуту, затем, едва коснувшись рукой оградки, легким, летящим движением перебросился в гущу акаций. Исколотый, обсыпанный росой, он пробрался к крайнему окошку (а в точности он не знал, которое ее) и сунул конверт в щель между рамами. Опять он помедлил, не чувствуя никакой опасности, а ему так хотелось, чтобы опасность коснулась его волнующим крылом!

Ему не хотелось домой, он вернулся туда, где написалось это удивительное письмо. Он сдернул с гвоздя плащ, который висел здесь с весны, завернулся в него, лег на диван и уснул блаженно.

Утром он услышал во дворе удары по мячу, голоса ребят и подумал: она там! Он выглянул в окно — там играли парни. Он не вышел к ним, а они вскоре разбежались, чтобы поспеть на работу. Ему предстоял долгий бездельный день. Да, так он и признал — бездельный. С той минуты, как обозначилось ее лицо среди других, среди множества картин его забот, и тревог, и минувших дней — все замерло в безжизненных очертаниях и не способно было разрешиться даже малейшей искоркой, которая смогла бы побудить его хоть что-то делать. Только одно ему остается: ждать и, когда она придет вечером, отвести ее от подруг и сказать, что теперь она вольна поступить с ним, как ей захочется.

И вот пришел вечер. Можно было бы сказать, что она явилась как ни в чем не бывало, когда б он знал, какая она приходила прежде. Все они казались ему одинаково голенастыми, шумливыми, симпатичными или, может быть, уродами (ему было все равно), он ими даже не восхищался как ловкими игроками, как дисциплинированными участниками секций. Пришли, играют — и ладно, и пусть не мешают ему заниматься делом. Они тоже вроде привыкли к мысли, что чужды ему, и не докучали, когда он возился у себя в амбаре…