Выбрать главу

В вестибюле гостиницы, пока нас оформляли, новобрачные и сопровождающие их скрылись от телекамер во дворце, и в какой-то момент, когда я отвлеклась, получая у портье ключ от номера, на экране появилось что-то совсем иное, что притянуло и приковало меня — черно-белая хроника войны. Дюнкерк, трагические кадры…

Это был фильм из многосерийной ленты Мартина Смита. Летом состоялась премьера одновременно в семи странах, и раз в неделю, по вторникам, в Англии шли фильмы. Через неделю вечером, когда давались следующие две серии, улицы Лондона опустели.

Битва на море… Подлинная хроника войны… Обо всем этом и едва что и слышала, но чтоб еще и увидеть… Меня захватило.

Пребывание наше подходило к концу, а на экране еще не пал Париж. Хотя и страшновато увидеть себя, но любопытство осилило, по моей просьбе организаторы нашей поездки связались с «Темза-телевидением», и мы немедленно были приглашены в студию. Поехали всей группой журналистов. Небольшой уютный зал. На авансцене, на полу, чередуясь с бокалами, выстроены бутылки вина. Красивая женщина в бархатном пиджаке, легкая, живая, помощница Мартина Смита — сам он, как она пояснила, «находится при родах жены», — зачитала от его имени: «Мы приветствуем»… прозвучало мое имя.

И пригласила всех подняться на сцену. Стоя с бокалами, наполненными вином, мы отметили нашу дружескую встречу в студии и в этот момент были сфотографированы.

Фильм, для которого снимали меня, еще не был готов, находился в лаборатории в пятидесяти километрах от Лондона. Он был заключительным — 26-м или 27-м в этой серии. Нам показали «голландский» фильм. Немцы вступили в Амстердам. Митинг. Какой-то знаменитый голландский архитектор провозглашает с трибуны новую эру: «Мы шагнем в будущее в составе великой Германской империи, признавшей нас арийцами. Перед нами открывается невиданный простор, гигантское поле деятельности для нашей маленькой страны». Кое-где сколачиваются группки подростков, надевших форму «гитлерюгенда». Это первые дни, все внове, все непостижимо. Но голландцы хотят, чтобы все было по-прежнему, они пытаются продолжать жить так, будто ничего не произошло. Хозяйки, как всегда, щетками с мылом моют наружные двери домов и тротуары. Вечерами в мягких креслах концертных залов публика углубленно слушает классическую музыку.

Фашистский режим оккупации задевает, претит. Но маленькая мирная страна, казалось, бессильна перед вторгшейся всей вооруженной мощью Германией. Остается делать вид, что ничего не происходит. Отстраниться. Быть самими собой. Но немцы сгоняют евреев в гетто, и видимость равновесия пошатнулась.

На экране возникают крупным планом только трое, поочередно, они сняты на цветную пленку, какой не было еще в войну, они сегодняшние. Первый из них — слегка посеребренные виски, корректная внешность.

Он был в руководстве амстердамским муниципалитетом в те дни, когда вошли немцы. Его вызвал оккупант-бургомистр: кто у вас в муниципалитете евреи? Он ответил: у нас в муниципалитете нет евреев. «И тем самым я совершил первое предательство, — говорит он, напряженно всматриваясь в черно-белое прошлое, а вернее, внутрь самого себя. — Я позволил себе допустить дифференциацию людей».

Потом на экране была простая женщина, еврейка, с крупным, выразительным лицом. Когда ее с двумя детьми, грудным и трехлетним, с больным братом забирали в гетто, явившийся за ними немец, солдат, плакал. «Больше никогда я не видела плачущего немецкого солдата». Могла бы и об этом промолчать — слишком много чудовищной жестокости пережила. В гетто умерли ее грудной ребенок и брат. Но видно было, как ей важно сказать про того солдата. Пусть всего один, но он был.

Кадры хроники вели нас по городу тех дней, что-то существенно менялось, назревало — толчком была депортация евреев.

И снова, в третий, в последний раз крупный план: мужчина как мужчина, ничем не примечательный, крепкий, почти круглолицый, с короткой стрижкой ежиком. «Я пришел на станцию. Уже стоял товарный состав. Их привели. Под конвоем. Вооруженные немецкие солдаты с автоматами, с собаками оцепили их. Что я мог один, без оружия?! Но ведь я это видел! — с судорожной силой говорит он, сжимая пальцы в кулаки. — Я видел».

Мог ведь смотреть и не увидеть. Но он увидел. И по нему выходит — значит, соучаствовал и вину несет и ответственность.