И тогда он, восемнадцатилетний, стал активным участником подполья.
В фильме нет, вероятно, нет и в документальной фильмотеке, всеобщей забастовки голландских докеров в знак протеста против депортации их сограждан евреев. Нет памятника докеру, установленного после войны на площади, куда сгоняли евреев. Нет и памятника расстрелянным немцами руководителям этой сотрясшей страну забастовки докеров, от которой ведет свое начало голландское Сопротивление. Режиссер обращен не только к фактам, скорее, к личному, сокровенному, глубинному в человеке в тех исторических обстоятельствах. Когда зажегся свет, у сидящих в зале очень разных людей глаза были красными. Так искренне, исповедально, обращенные к своей душе, говорят с экрана эти люди. Как они ответственны за то время, к которому принадлежат, за свой личный след в нем.
Я узнавала «за кадром» лицо Мартина Смита, побуждавшего, выходит, и меня к тому же. Ах, рыжий Мартин Смит. Мне совестно, что была не чутка, заторможена, скупилась на ответы, что не поняла его.
«Но ведь я это видел!» — сказал голландец. Но и то, что я видела, тоже не отходит. Ведь и я несу болевой груз всех соприкосновений, постоянно возвращающий в памяти к тем, с кем свело тогда на час или на миг в том Быдгоще.
Я не знаю ничего о них. Смогли ли Райнланд и Марианна снова быть вместе? Или наглухо разъединены наведенными победой, безжалостными к союзу любви государственными границами? Если дождались через долгие годы встречи, выстояло ли за сроком или иссушилось, надломлено то высокое чувство, соединившее их?
Обрели ли кров еврейские женщины в городе, освобожденном от общего смертельного врага? Или обречены были потерянно перетаптываться в мороз на углах улиц, как венгерские еврейки в тот день, когда мы въехали в Бромберг?
«Вы свободны…» Но что за свобода на войне? Абсурд. Неволя — обиталище. А свобода — и обиталища нет.
Что же это за люди, не впустившие их в дома, поляки ли они по духу? Ведь поляки Быдгоща могли гордиться, что не где-то, а именно на земле свободолюбивой Польши было беспримерного мужества вооруженное восстание варшавского гетто. Двадцать восемь дней продержались повстанцы. «Да здравствует Польша!» — был их боевой и предсмертный возглас.
Куда прибились сорванные с родной земли немецкие крестьяне, где обрели передышку, пока Германия еще оставалась за непроходимой линией фронта — недосягаемой?
А племянник графа Шуленбурга, германского посла в Москве, предупредившего о нападении Германии, казненного за участие в заговоре против Гитлера, может, он и вправду мог рассчитывать на чуть большее участие в нем или хотя бы на долю заинтересованности? Не до него было, и он оставался там, в полутьме складского помещения.
Что стало с немцами горожанами, которых не трогали с мест, но постановили «не кормить»? Что это значило?
Спрыгнуть бы тогда из кузова, стереть те знаки меловые на людях. Но это можно проиграть только в поздних снах. Война жестко не терпела и не знала таких не по чину поползновений, и тогда у меня и прыти на то не было.
В толчее, мелькании лиц, в вареве событий пронзительна на пороге комендатуры та худенькая, очень молодая беженка, немка, уже сутки как потерявшая на вокзале пятилетнего сына. И сейчас без дрожи не могу подумать о ней, об ужасе матери и ужасе ребенка, потерявшегося в безумии войны.
Все так было. Не изменить тот состоявшийся ход событий. Но и не приладишься к нему. Терзает.
Когда после просмотра фильма мы покидали телевизионную студию, каждому был вручен фотоснимок, запечатлевший нас на сцене с бокалами вина. Снаружи в витрине студии под яркой шапкой «У нас в гостях…» уже была установлена гигантски увеличенная та же фотография. Так и мы сами вторглись в жизнь города, предъявив себя ему. Он был совсем не тот, усвоенный по Диккенсу, погруженный в туман, чопорный, в цилиндрах. Этот — в живописном смешении рас, многообразный: он и деловой, он и родина хиппи и мини-юбок. Мы жили на бойкой торговой Оксфорд-стрит. Здесь в густом пестром потоке людей, где цветные, цыганские юбки по моде вперемежку с корректной одеждой, а то вдруг с длиннополой шубой на парне или всего-то с мужской рубашкой, расхристанной на молодой груди, возникал то человек-реклама, словно задвигавшаяся круглая афишная тумба, в которую бедолага вдет с головой; то играющий на волынке профессиональный, потомственный нищий в шотландской юбочке; то внезапно высыпавшие из микроавтобуса студенты, разыгравшие тут же на углу квартала мимическую сцену бесчинств Пиночета в Чили, взывая к протесту.