Эту печь Сергуня перекладывал сам. Как раз той весной, когда свез Полину в больницу. На дворе тогда еще было холодно, но по-весеннему солнечно, ясно. В горах по логам задувало, несло сырой прелью, а на припеках уже выбивалась первая чистая зелень. Синие рыхлые льдины неслись и плясали по темной воде реки. Эдиган высился ясный и голубой. Каменистые склоны сопок на той стороне сплошь подернулись нежно-розовым пухом — это зацвел маральник, невысокий жесткий кустарник, растущий по скалам. По деревне подтаяли лужи, занавозился снег, и веселые зайчики плясали в умытых стеклах домов.
А в избе у Сергуни было сумрачно — не продохнуть. Сплошной завесой стояла густая кирпичная пыль, сквозь нее с трудом пробивался свет из распахнутых окон. Сергуня с трудом ломал, крушил старую печь. А Полина все кашляла в этой пыли, таскала ведрами за огород битый кирпич. Носила воду и свежую глину. Месила раствор, постукивая в старом корыте лопатой. Она все время была где-то рядом, но Сергуня ее почти не видел, потому что оба были заняты делом. Оба были сплошь покрыты густой бурой пылью. Она въедалась в одежду, в руки и лица. Порой, разгибаясь устало и стирая с лица жаркий пот рукавом, Сергуня оглядывался и замечал Полину. Видел на маленьком, сером, как маска, лице покрасневшие, с неестественным блеском глаза. И она, поймав его взгляд, качала сочувственно головой:
— Сморился ты… Ой, сморился. — И спешила принести ему из сеней кружку чистой холодной воды, прикрывая ее ладошкой от пыли.
А дней через десять Полина слегла, и он на попутной машине отправил ее в Бийск в больницу. У нее всегда были слабые легкие. Всю жизнь работала скотницей, целый день на холоде, на ветру, и лечиться никак не хотела: «Я ж не заразная. Чего я там буду лежать, стыд головушке». И все травки пила. Напарит в чайнике зверобоя и пьет. Так и сходило. И вдруг — на тебе. Уже после Сергуня все думал, смекал — видать, это печка ее задушила. Эх, не перекладывать бы тогда эту печку, не давать жене надрываться, а то легкие и забились пылью да глиной. Да кто ж знал? Кабы знать, где упасть, — подстелил бы.
Через день повез он ей передачу — крутых яичек и творогу в банке. Приехал в Бийск с трудом, уже в пятом часу. Двести верст на попутных — не ближний свет. На цементном больничном крыльце помыл, похлопал в помятой шайке грязные сапоги, снял шапку и потянул тяжелую дверь на тугой скрипучей пружине. Долго объяснял в вестибюле дежурной, к кому он идет и зачем, и, получив наконец в раздевалке длинный белый халат, поднялся на третий этаж. Сергуня шел с сумкой по коридору мимо простоволосых женщин, гуляющих парами и в одиночку в одинаковых серых халатах. Женщины с любопытством разглядывали его. «И как ее тут отыскать, у кого бы спросить?» — думал он.
Вокруг все было чисто, бело, незнакомо — и предметы, и лица, и тревожные запахи лекарств. И он себя чувствовал неуверенно, словно пришел совсем из другого мира. И тут среди всего чужого, незнакомого он увидел вдали на подушке родное лицо! Поля чуть улыбалась, видно, давно уж его заметила, но не могла подать знака. Ее койка стояла в конце коридора, под развесистой пальмою, у окна. Мест в палатах, наверное, не хватало, и в коридоре вдоль стен стояло еще несколько коек. Полина, казалось, была все та же, только лицом пожелтела. И, подойдя, он глядел, узнавая и не узнавая ее. Из-под платочка выбивались сухие ломкие волосы, тело с трудом различалось под одеялом. Сел рядом на стул, загородил ее от любопытных больных.
— Ну, как ты тут? — Вынул из сумки на тумбочку узелок. — Вот поешь, все свое, свеженькое.
Она застенчиво улыбнулась, часто моргая. Она была счастлива увидеть его, но было еще и неловко за то, что вот она тут лежит, болеет, а ему надо тревожиться, ездить к ней так далеко, бросать хозяйство.
— Дождалась все-таки, — прошелестела она губами, и слезинка пошла по виску. — Кто там тебе варит-то?
— Да кто же! Сам, — он пригладил свои волосенки.
— Ты руки-то у плиты не спали. Лучше Зинку зови. — Она передохнула. — С непривычки с печкой оно ведь трудно. А корову кто доит?
— Корову-то? — он оживился. — Корову-то сам дою, чего ж тут мудреного. Она мне не мене как по ведру дает, — ему хотелось повеселить ее и самому казаться веселым.
Но она прикрыла глаза:
— А нынче кто?
— Кто-кто, ты вот ешь давай. Тебе тело наводить надо. Недоёна не останется. — Он оглянулся и стал развязывать узелок, вынул творог в банке. — Зинка подоит и кур накормит. Привет тебе от нее. И от Сухарева, от председателя, велел быстрей возвращаться. Ты вот ешь давай, сил набирайся. Без еды и зверь не жилец. — Одно за другим он выкладывал яйца и говорил с усмешкой: — А тут такая история вышла. На третьей заимке в свинарник кабан заскочил. Видать, ночью к свиньям полез. Утром Нюрка-алтайка идет корм задавать. А он там и мечется, леший, — он тоненько засмеялся, колупая яичко. — Ну, Нюрка в крик да за вилы… — и вдруг осекся.