— Кого? Кого вам?
— Это я, Ольга Васильевна. Спи спокойно.
Они осторожно обошли сенники. В углу около шкафа лежал ещё сенник, свободный. Вместе с Варей они взбили шуршащее сено. Ольга Васильевна достала из шкафа простыню, шепнула:
— Покроешься пока моим платком, я принесу ещё что-нибудь. — Подоткнула у маленькой, разметавшейся во сне девочки сползшее одеяло и вышла.
Варя присела на сенник. Кто-то проговорил в глубине комнаты: «Не перескакивать, они быстрее от оврага добегут!..» — и заворочался на сене.
Варя расшнуровала ботинки, сняла жакетку, вынула и сунула под сенник чехол с ножиком, конверты. Потом подумала, достала конверты и на цыпочках, босая, подошла к окну. С бездонного, черневшего за ним неба ярко светила луна. Варя разорвала конверт и свободно, как при дневном свете, стала читать:
«1 сентября 1941 г. Москва.
Родная моя девочка!
Если бы ты знала, как я по тебе соскучилась, как беспокоюсь, всё ли у тебя в порядке! Ведь пока от вас дойдёт письмо, проходит почти месяц. Доченька моя, дядя писал мне и Вера Аркадьевна, что ты за лето всё-таки загорела и поправилась. Я рада, что ты живёшь сейчас спокойно и не у чужих, как многие другие ребята. А мы с Наташей остаёмся одни — бабушка с Сергей Никаноровичем и Вадимкой уезжают… Наверное, будут жить с интернатом на Каме, возле вас, тогда обязательно сразу про всё напишите. Варюша, у нас сейчас нехорошо, тревожно и прилетают «гости». Но Наташа держится молодцом. И ты, моя родная, не подкачай, будь умницей, ведь ты уже большая и всё понимаешь. А если с бабушкой встретишься, помогай ей, потому что не в её годы всё это переносить, и ты знаешь, какая она у нас, никогда ни на что не пожалуется. На тебя теперь вся надежда! Наташина подруга Катя живёт пока у нас, очень её жалко — от её брата второй месяц нет известий… Целую, обнимаю мою ненаглядную, дорогую девочку. Не забывай свою маму».
Второе письмо было от Наташи.
«Варя, я не могу больше молчать, посылаю тебе это письмо потихоньку с бабушкой, не знаю, получишь ли. Варя, здесь очень страшно, мне иногда хочется плакать, но я не плачу, чтобы мама не беспокоилась. Она стала такая худая, целый день на работе, а ночью за меня дежурит (мы все дежурим у своих домов), чтобы я спала, а я спать не могу. Варя, Катину маму убило снарядом в полевом госпитале, а дом их разбомбили, она теперь совсем одна осталась, потому что её брат лётчик тоже пропал без вести. Мама хлопочет устроить её в детский дом, чтобы уехать отсюда, а пока она с нами. В Овражки больше не ездим. В нашем доме живут эвакуированные из Киева, целых четыре семьи. Дорогая Варюшка, я не знаю, как будем дальше жить, только я маму всё равно не оставлю, хоть она и хочет. Пиши нам почаще, хоть бы скорее всё это кончилось, Варюшка дорогая.
Твоя сестра Наташа. Муха пока жива».
Часть третья
Будни
Зима приходит на Каму обыкновенно в середине ноября. Но осень сорок первого года была не обыкновенной. С начала октября, когда интернат вышел вместе с тайжинским колхозом убирать картошку, пошёл снег, смешанный с дождём. Тая, он падал на землю и превращал её в холодное месиво.
Это было нелегко: пригнувшись, коченеющими пальцами выбирать скользкие, как лягушки, картофелины, счищать с каждой налипшие комья земли…
Освободили от работы только первоклашек. Остальных разбили на звенья и бригады; каждой выделили десять длинных, взрыхлённых плугом борозд. Картофель надо было сносить корзинами в огромные, похожие на груды серого булыжника кучи.
Как это ни странно, Валентина Ивановна, руководившая работой, назначила старшим в бригаде мальчишек Вадима. То ли за его серьёзность, то ли потому, что думала — стыдно будет остальным лениться перед слабым, но старательным товарищем.
Сначала дела в Вадимкиной бригаде шли неплохо. Портил всё, конечно, Женька Голиков, Мамай.
Он швырялся в девочек картофелинами, рассыпая, волочил по бороздам тяжёлую корзину, задирал ребят. Наконец, устав, развалился на мокрой земле и замолчал.
— Голиков, встань сейчас же! — прокричала с другого конца поля Валентина Ивановна. — Простудишься!
— Полежать охота, — вяло ответил Мамай.
— Голиков, прекрати безобразие, кончай борозду!
— А мне надоело.
Валентина Ивановна двинулась было к нему по полю, но её позвал кто-то из другой бригады, а Мамай, прицелившись, ловко запустил картофелину в шагавшую за плугом с лопатой в руке Варю. На ногах у Вари наросли большие и тяжёлые, как гири, комки глины.
— Ты… что? — даже не рассердилась увлечённая работой девочка.
— А ничего.
Мамай перевалился на бок.
— Эй, бригадир, так и будем весь день в грязи рыться? — с вызовом крикнул он Вадиму.
— Да. Так и будем. Ты, Женя, сам должен понимать, не маленький. — Вадимка обтёр розовый потный лоб и громко чихнул. — Ещё вон сколько осталось!
Мамай потянулся, пнул ногой корзину, со звоном отшвырнул ведро. Лицо у него было синее и злое.
От крайней борозды к нему шла Ольга Васильевна.
— Голиков, опять ты от работы отлыниваешь? Стыдись!
— А что я, крот, в земле рыться?
— Да, крот! Надо же к зиме готовиться. Для тебя же!
— Для меня? Вся эта картошка? — Мамай даже развеселился. — Да с меня одной корзины за глаза… А тут… — Он обвёл рукой.
— Оставьте его, Ольга Васильевна! — крикнул из соседней бригады Сергей Никанорович. — Не хочет, не надо. И без него справимся.
Мамай сразу же повернулся к Ольге Васильевне спиной.
— Ты что, значит, совсем больше не будешь работать?
— У меня руки не владеют, замёрзли… — плаксиво, но с издёвкой протянул он.
— А ты бы побольше на земле лежал. Хорошо. Тогда сию же минуту уходи с поля домой. Слышишь? И грейся там.
— Ну и что ж, испугали. И уйду!
Мальчишки на соседних бороздах слушали уже с любопытством и скрытой завистью — устали все здо́рово.
А Мамай, вскочив, упрямо нахлобучив на глаза шапку и переваливаясь, побрёл к дороге. Ребята молча провожали его глазами. Когда он поравнялся с последней бороздой, вдоль первой легли ещё пять человек. Остальные тоже кое-где перестали рыть.
— Ребята! — громко крикнула Ольга Васильевна. — Кто не хочет больше работать, пусть уходит вместе с Голиковым! Я разрешаю. Пожалуйста, уходите. И ты, и ты, и ты…
Лежащие на борозде мальчишки переглянулись недоуменно — Ольга Васильевна говорила совершенно спокойно, даже весело. Кто-то поднялся неторопливо, взял валявшуюся кепку. Вот и второй, воровато оглянувшись, потянулся за Мамаем…
— Но тогда вы должны вместо себя прислать сюда малышей. И предупредить дежурных по кухне, что мы остаёмся здесь до позднего вечера, а если понадобится — и на всю ночь. Картошку надо выбрать сегодня же: если выпадет большой снег, она помёрзнет!
На минуту в поле стало тихо.
Теперь уже все прекратили работу и со жгучим любопытством следили за удалявшимся вразвалочку Мамаем, за теми, кто собирался следовать за ним. А они вставали с земли поёживаясь, медленно, точно взгляды товарищей пригибали их обратно.
— Не уйдём мы… Не надо сюда малышей… — тихо сказал наконец один.
И всё поле точно вздохнуло. Снова зашевелились между бороздами тёмные спины, полетели в корзины скользкие картофелины. Девочки, встав цепью, как по конвейеру, передавали друг дружке полные вёдра.
На следующий день к вечеру подморозило совсем.
Накануне ребята вернулись промокшие, усталые, голодные, как волки, но весёлые. С Мамаем все, точно сговорившись, избегали встречаться глазами. Один Вадимка на правах бригадира, жалея Мамая (он видел, Женьку самого скребут по сердцу кошки!), заговаривал с ним. Но Мамай так цыкнул: «Отстань, очкарик, и без тебя тошно!» — что Вадимка стушевался. К тому же ему нездоровилось, наверное, простудился в поле…