Выбрать главу

— Ну?

— Я и решила быстро покормить Егоркина.

Глаза мамы Флеровской смотрят прямо на Телегина, и взгляд ее так и лучится мягким, горячим светом. Вот таким и должен быть доктор.

Сколько бы лет жизни я отдала, чтобы быть чуточку похожей на маму Флеровскую. Хоть чуточку. Хоть немножко.

Сегодня вечером Русаков вышел из своей землянки. Он очень похудел, щеки его обвисли, под глазами мешки, взгляд неподвижен. Что-то с ним случилось. Анна Марковна ночью плакала и вздыхала, Телегин ходит мрачный, даже Шурик не философствует, не обобщает.

А раненых все подвозят и подвозит.

Поток продолжается.

На наш участок приехала групна усиления — есть такие подвижные группы на фронте. Вместе с группой приехал главный хирург. Я пошла вместе с ним; меня послал Телегин. Александр Евгеньевич — человек среднего роста, широкоплечий, необыкновенно вежливый, никогда я не слышала от него приказания. Говорит он обычно так:

— Видите ли, на мой взгляд, стоило бы поступить так-то и так-то.

Или:

— Я считаю, что это будет не совсем правильно.

Или еще:

— Было бы отлично, если бы вам удалось попытаться…

Как-то ночью, ветреной и сырой, мы попали в место, где разворачивался полевой подвижной госпиталь. Было темно, хоть глаз выколи, врачихи, приехавшие из тыла, нервничали, одна, молоденькая, плакала и говорила:

— Баранов, почему вы меня не слушаете! Баранов, вы должны меня слушать! Баранов!..

Александр Евгеньевич позвал к себе этого невидимого в темноте Баранова и что-то сказал ему негромко и вежливо. Я не расслышала, что сказал, но сказал так, что Баранов весь вытянулся и дрожащим голосом забормотал:

— Есть, товарищ начальник! Будет выполнено, товарищ начальник!

Потом мы работали в подвале станции Л. Станцию непрерывно бомбили, Александр Евгеньевич оперировал под бомбежкой, и я надолго запомнила секунды, когда он выжидал, пока вокруг все сыпалось, трещало, падало, выжидал, стоя над раненым в перчатках, в халате, в шапочке, а потом опять продолжал оперировать, плести тончайшие кружева своими замечательными руками, удалять инородные тела, ампутировать, обрабатывать раны…

Странные дни и ночи, Мы подолгу идем пешком. Тут нигде не проедешь, все простреливается, и мы ходим, точно маленькая бродячая труппа. Нас везде встречают с распростертыми объятиями, мы везде дорогие гости, мы везде нужны. Но никому не приходит в голову, что Александр Евгеньевич страшно устал, что он только что прошел восемь километров, а перед тем как пройти эти восемь километров, тоже оперировал, а до этого прошел одиннадцать километров и ночью не ложился спать ни на минуту.

Однажды Александр Евгеньевич попросил:

— Нельзя ли рюмку водки…

Но за грохотом канонады никто не расслышал этой просьбы. Александр Евгеньевич вздохнул и принялся мыть руки для операции.

Оперировал раненого майора-одессита. Операция была длинная и мучительная. Майор молчал. Мучился он ужасно. Потом, под конец, громко и внятно произнес:

— Ой, мама-мамочка, возьмите меня из этой гимназии.

ШУРИК ЗАЙЧЕНКО ВСТРЕЧАЕТ НАЧАЛЬНИКА

— Ты понимаешь, Наталья, я ехал в грузовике, и вдруг пробка. Много машин собралось. А небо какое-то неспокойное. Я достаточно повоевал, для того чтобы ощущать небо, спокойное оно или на него нельзя положиться. Это очень тонко, это почти необъяснимо, но для военных ясно. Одним словом, я на небо посматривал и ждал от него всяких гадостей. Оно потенциально было мне враждебно. Так и оказалось. И пробка. И машины с боезапасом. И передние машины встали безнадежно. Первая там буксует, объехать невозможно, а немцы тут как тут. Отвратительное ощущение. И как назло, в первой машине шофер психопат. Разнервничался и совсем засадил свой грузовик.

Ну вот, я иду, иду возле обочины и слышу ужасно знакомый голос. Тут бомбы надают, и я не то чтобы уж очень прямо шел, я шел, слегка согнувшись, потому что глупо же умереть ни за понюшку табаку, и вдруг вижу: наш начальник в своей шипели, в фуражке, совершенно так же стоит, как тогда у нас в медсанбате во время артналета. Только тогда он молчал, а тут ругается. Ну, я должен тебе прямо заметить, что он довольно сильно ругался, настолько, что мне сразу пришла мысль, все ли у меня в порядке и по нужно ли мне податься в сторонку.

И вдруг вижу — залезает начальник в грузовик, садится за баранку и начинает ее крутить, А я в канаве сижу. Тут как засадит бомба неподалеку, потом вторая…

А бойцы помогают машину вытащить.

И посмотрел, потом тоже полез помогать. Вообще состояние у меня было нервное.

Короче говоря, вывез начальник первую машину, разбросал остальные, ликвидировал пробку и поехал дальше. И самое интересное, что машина его была впереди пробки, он мог уехать из зоны бомбежки, вовсе не занимаясь тем делом, которым он занимался.

Вообще я тебе должен сказать, Наталья, что наш начальник, если вдуматься ж обобщить, если проанализировать, как должно нам, материалистам и марксистам, если не скользить эмпирически, если…

И пошли «если» и всякие Шурины «измы».

Вторник

Мама Флеровская сказала мне, что жена и взрослая дочь Русакова убиты немецкой бомбой. Вот в чем дело. Анна Марковна, которая знала семью Русакова, плачет по ночам. Русаков молчит, Вчера от него пахло спиртом.

Еще три часа, и будет Новый год.

Здравствуй, новый год! Что-то ты принесешь нового, новый год? Чем нас порадуешь?

Ночь морозная, лунная, я сижу на корточках возле печурки и топлю, топлю, подкидываю маленькие поленца, мешаю самодельной кочережкой, думаю…

Девушки за моей спиной потихонечку гадают, и до меня доносятся слова о бубновом короле, о казенном доме, о дальней дороге, о письме.

А он не приходит и писем не пишет, и никто ничего про него не знает.

Как мне жить без него? Как?

Пришел Шурик Зайченко и пригласил меня гулять.

Так мы и прогуляли с ним почти до самого Нового года и ввалились в землянку, когда девушки наши уже выходили нам навстречу — идти к раненым встречать Новый год.

Встретили, а потом долго сидели в полутьме и вместе с докторами и сестрами пели песни, пели про костер, который в тумаке светит, пели «Выйду-выйду в рожь я высокую», а потом Анна Марковна пела «Синий платочек».

Русаков выпил несколько рюмок водки, и я заметила, когда Анна Марковна пела про синий платочек, из выпуклого глаза хирурга выкатилась слеза и медленно поползла по щеке в усы.

С Новым годом! Здравствуй, мой замызганный, старый, грязный дневник, в новом году. И все мои друзья и знакомые, здравствуйте! С Новым годом, папа! С Новым годом, некто капитан Храмцов! С Новым годом, все мои далекие друзья, все, кто помнит меня сейчас, в эту морозную, студеную ночь!

Мне грустно почему-то.

Должно быть, потому, что Шурик Зайченко объяснился мне в любви. Ну что я могу сказать? Ах, если бы эти слова мне сказал не Шурик, а другой человек, совсем другой и совсем непохожий.

А Шурик говорил, говорил, а потом поскользнулся и упал. Я засмеялась, а он обиделся.

Тася сказала:

— Жалко, нет нашего капитана. С ним бы повеселее было.

Почему — нашего?

Я против Таси ничего решительно не имею, она хорошенькая девушка, которая так хрустит пальцами и при мужчинах смеется совсем иначе, ненатуральным смехом, а при своих — натуральным. Кроме того, у нее сломался зуб, и она пришепетывает.

ЗДРАВСТВУЙТЕ, ВОЕНВРАЧ РУДНЕВ!

Смешную песенку поет Капа:

И вот открывается дверь, И доктор вбегает, как зверь, И мучает бедную крошку, И режет ей нежную ножку,

Поет, а потом открывается дверь, и входит военврач Руднев. И с порога говорит:

— И вот открывается дверь, и доктор вбегает, как зверь. Не тут ли живет санитарка Говорова Наталья?

— Есть Говорова Наталья, — отвечаю я.

Он подходит ко мне, потом узнает Капу, Варю, Тасю, потом узнает Анну Марковну, которая сидит в коричневом мужском теплом белье и закрывается одеялом. Мы снимаем с него тулуп, ремни, пистолет, и вот доктор Руднев стоят перед нами таким, каким Он был в Ленинграде, — тонкий, с румянцем на щеках, с лысеющим лбом, с узкими губами и умным взглядом.