Начинается рассказы и расспросы. Он немного изменился. Сейчас Руднев стал проще, чем был. Только шутки его по-прежнему злы и не услышать от него сладких слов.
Мы хвастаемся нашими делами, он слушает скептически.
Мы говорим о том, как мы хорошо стали работать, а он совсем поджимает губы, И вдруг опрашивает про Леву.
— Лева в полку, — говорю я.
— И рукава у него по-прежнему на пуговицах?
У Левы действительно рукава гимнастерки возле локтя отстегиваются. Он очень гордится этой гимнастеркой и говорит, что, когда нужна срочная операция, такая гимнастерка очень помогает.
— И все у него, как всегда, прекрасно? — продолжается допрос.
Непонятно, чего Руднев от нас хочет.
Я провожаю его до землянки командира медсанбата. По пути он всматривается в мое лицо и говорит:
— А вы подурнели, Наташа! Было личико тонкое, как камея, сейчас изменилось. Очень изменилось.
Мне становится обидно, и я отвечаю:
— Вы тоже изменились, товарищ военврач первого ранга, как-то набрякли.
Это неправда, что он набряк, но слово обидное, и я ухожу, довольная собой.
А вечером начинается небольшой разгромчик. Является Лева из полка и привозит с собой раненого. Руднев спрашивает его о раненом. Лева путается, сбивается и врет. Красные пятна появляются на щеках Руднева. Фамилию раненого Лева тоже переврал. Потом при раненом сказал, что ранение тягчайшее. Потом стал говорить примерно так:
— Резекцию голеностопного сустава мы производили два раза и имеем отличные отдаленные результаты. Что такое затеки, наши раненые не знают. На фронте борьбы с анаэробной инфекцией мы делаем неплохие успехи.
— Совсем как Иван Иванович, — вдруг сказал Руднев.
— Какой Иван Иванович?
— Я знал одного санитара, отличного гипсовалыцика. Этот санитар говорил, что для него анаэробная инфекция — раз плюнуть, он ее с первого взгляда определяет и может без врача ее один на один побороть. Вы очень похожи развязностью своей и невежеством на этого Ивана Ивановича, только с той разницей, что Иван Иванович хороший гипсовальщик.
Лева позеленел. И началось. Я никогда не видела такого разгрома и никогда не представляла себе, что Руднев может так вспылить.
Потом он говорил Русакову:
— Невежество есть несчастье и само по себе может вызвать лишь сочувствие. Но невежество, помноженное на самовлюбленность, невежество наглое, бездумное, да еще в нашем деле — это…
— Да уж… — кряхтел Русаков, — нехорошо, нехорошо…
Потом занимались отморожениями — этим делом ведает Руднев.
Когда-то я очень боялась, что на нашем Северном фронте будет много отмороженных, и даже завела целую тетрадь записок на эту тему, а вот, поди ж ты, и зима, и морозы, и оттепели, а отмороженных совсем немного, пустяковые цифры.
Вот что значит хорошая постановка дела.
Начальник и санитарное управление сразу, с начала войны, взялись за это дело по-настоящему, и результаты получились отличные. У нас как-то очень точно разработано, что надо делать в каких случаях, как надо поступать, как беречь от обморожений, как лечить.
Может показаться, что я хвастаю, но я вовсе не хвастаю, когда утверждаю, что и я кое-что сделала, даже я! Еще ранней осенью я ко всем привязывалась с профилактикой отморожений, а когда была возле переднего края, разговаривала с санитарами, санинструкторами, фельдшерами и рискнула кое-что посоветовать даже военврачу третьего ранга Леве. Что делать, если он учился у моего папы, правился маме и, когда приходил к нам, мы его называли просто Левой.
Конечно, он мне заявил своим противным голосом:
— У вас, санитарка, никто не спрашивает. Можете не беспокоиться.
Обидно мне не было, потому что я себя приготовила к этому, а характер Левы я знаю давно. Кстати, он и напоролся на неприятности. Я заметила, что его бойцы мажут ноги вазелином — от холода, и сказала ему об этом, он отмахнулся — и в результате несколько случаев траншейной стопы.
— Вас не спрашивают, и зарубите себе на носу, что тут вы не дочь профессора Говорова, а санитарка. Прошу меня не учить.
Кстати, я его не учила, а просто сказала, Вот когда мы ходили в тыл к финнам, я у Храмцова в части у всех бойцов ноги пересмотрела на досуге, сказала осторожненько, что, по-моему, надо делать, как поступать, как обувь сушить, как что подогнать, и мы не нашли ни одного случая обморожения. Ни одного! Ерундой, чепухой, педантичностью можно серьезно помочь делу.
Милый мой дневник, сколько я всего в тебя напихала. А сейчас чуть не стала писать о борьбе с потливостью ног на фронте!
Милый, милый, я, кажется, влюбилась. Угадай — в кого?
А он не приходит, не приходит, не приходит. Гниет там, в своей дурацкой землянке, и думает, что это его долг. Ну хорошо же! Если он сегодня не явится, я ему завтра устрою такую встречку, что тот рейд в тыл к финнам покажется ему раем.
Итак, я провела борьбу с потливостью ног у бойцов. Она, как известно, способствует обморожению. Там насчет раствора формалина и всякого такого, о чем Лидия Чарская и не думала.
Мы проводили Руднева. Лева ходит надутый и свистит «Трубадура». Будет ему «Трубадур» от начальника. Увидит небо в алмазах.
Вьюга воет, злится; стонет. Я не пошла ужинать. Ну хорошо же! Завтра вы узнаете!
Воскресенье, метель, вьюга
Вечером опи изволили пожаловать. Ха-ха-ха!
Они изволили пожаловать, пройдя с автоматом на шее через Винькин лес, который, как известно, посещается финнами. Этим они предполагали поразить мое воображение.
Но мое воображение нисколько не было поражено. Я сказала:
— А, здрасьте! — И ушла в соседнюю землянку к девушкам, где просидела, чуть не воя от тоски, два часа.
Полтора часа он беседовал с Анной Марковной. Представляю себе его бешенство!
И ушел на лыжах через лес, бесстрашный, милый, всегда молчаливый, длинный мой дурак…
Долой эту тему. Извини меня, дневник, за всё эти банальности. Больше не буду. Продолжим наше хвастовство насчет обморожений. Вообще я заметила, что хвастаться в дневнике очень приятно. Потом почитаешь и думаешь, какая я хорошая, какая я умная, какая я энергичная, какая я дуся.
А я капризная, взбалмошная, эгоистическая ерунда. Вот я что. Я — ничтожество.
Кажется, я опять возвращаюсь к запрещенной теме.
Одним словом, я провела сегодня в перевязочной почти весь день. Приехал консультант, собрал там всех обмороженных и, кроме того, что сам делал свое дело, еще нас подучивал, как кого лечить, куда кого отправлять, что у нас хорошо, что у нас плохо, что совершенно недопустимо.
Я санитарка, мое дело маленькое, но как-то у нас в перевязочной так повелось, что я выполняю функции почти сестры, а если обморожения, то и вовсе сестры. И несколько раз консультант обращался ко мне. И это было мне приятно, потому что, значит, он заметил, как я действую руками.
А действую я ими недурно.
Да, да, недурно, пускай это непомерное хвастовство, но недурно.
Анна Марковна поет насморочным голосом «Синий платочек». Какой ужас.
Все-таки я прилежная и я молодец. Подумайте, просто санитарка, а смотрите, что она записывает, — так можно сказать про меня, но никто этого не скажет.
Каждый раз, когда я встречаю капитана Храмцова, мне грустно с ним расставаться. Почему это? Ужас, как грустно.
И ничего в нем особенного нет, Капитан как капитан.
В общем, все это довольно смешно, если вдуматься.
Чепуха, Наташа, чепуха и смешной вздор. Мещанство.
А Шурик Зайченко позволил себе задать такой вопрос:
— Как ты смотришь, Наталья, на проблему любви во время войны?
Дурацкие намеки?
Я ему и отрезала:
— Никак не смотрю, Подумаешь — проблема! Смешно слушать.