— Нет, а все-таки?
И глаза у самого печальные-печальные.
— Да тебе-то что? — спрашиваю.
— Психологически интересно.
Пристал со своими вопросами. А у меня настроение кислое-прекислое. Храмцов ушел куда-то на ночь глядя, теперь этот психологические вопросы задает. И толстая операционная сестра Анна Марковна задает мне совсем странные вопросы:
— Не помните ли, Ната, лирическое стихотворение Александра Симонова «Ожидание»?
— Какое это «Ожидание»? И какого Александра Симонова? Константина?
— Да, да, Константина, ну, помните, где он пишет — обожди меня, обожди, я вернусь к тебе, я вернусь…
Шурик Зайченко, конечно, вспомнил. Она записала.
Оставили бы они меня в покое. И еще досадно, что я больше месяца ездила, а когда вернулась, так мы с капитаном Храмцовым всё время вели какой-то не тот разговор. Он мне говорил неприятности насчет огней и цветов в тылу и танцев, а я ему тоже гадости говорила. Ужасно глупо, ужасно.
Слышу:
— Наконец я вас оторву от ваших грез на несколько мгновений.
Я молчу, притворяюсь, что сплю.
— Наточка, вы спите?
Раз пять спросила, сплю я или нет.
— Что? — спрашиваю.
Стоит Анна Марковна передо мною, в ватнике, в валенках, красная, толстая, улыбается так, что видны все золотые зубы.
— Простите, что я вас разбудила, Наточка, но у меня к вам глубоко интимное дело. Я хочу с вами посоветоваться. Дело в том, что я… я люблю.
Я чуть не прыснула.
И почему-то вспомнила, как Анна Марковна выглядит в коричневом теплом мужском белье, которое она давеча получила.
— Да, — говорю, — я слушаю вас, Анна Марковна.
Она совсем покраснела, мне ее даже жалко стало.
Свернула себе козью ножку, заложила ногу на ногу и говорит:
— Человек, которого я люблю, эвакуировался в Ашхабад, Может быть, вы слышали такую фамилию: Финкельман? Аркадий Витальевич Финкельмаи, он крупнейший специалист по газированным водам в Союзе. В Грузин есть Логидзе, у нас ~- Финкельмаи. Не слыхали?
— Не слыхала, — говорю.
— Очень жаль. Такой интересный, представительный мужчина, очень импозантная профессорская внешность. Седой, умеет одеваться. Даже воротнички не носил покупные, всегда на заказ, была такая специалистка в Ленинграде — Анна Ивановна, она ему специально делала кремовые воротнички.
— Ну?
— Я очень волнуюсь, что он… как бы вам это сказать… Он может забыть меня… И вот я написала ему письмо. Я хочу прочитать вам, Ната, это мой крик души.
Я слушаю. Наташа слушает письмо гражданину Финкельману в Ашхабад. Бедная Наташа. Голос у Анны Марковны дрожит и срывается, и ее главах слезы, нос покраснел, она очень волнуется.
«Мое сердце, Аркадии Витальевич, — слушаю я басовитый голос Анны Марковны, — наши дни, Аркадий Витальевич, где вы сейчас? Я не могу себе представить вас! Я помню ваш голос, как сон золотой, ваши манеры, изысканность ваших слов, вашу любовь к духам. Аркадий Витальевич, нас разлучила война, но мы еще увидимся, и я заключаю эти строки словами поэта: „Жди меня, и я вернусь, только очень жди, жди, когда наводят грусть желтые дожди, жди, когда снега метут, жди, когда жара, жди, когда других не ждут…“»
Анна Марковна всхлипывает.
Мне ее жалко, но что я могу поделать, мне и смешно.
— Мое сердце разрывается, Ната, — говорит Анна Марковна и продолжает читать стихи.
Потом она читает письмо, В письме она рассказывает приподнятыми словами о нашей жизни. А я слушаю и думаю, что бы мне ей посоветовать, Думаю и не могу придумать.
Я же знаю, что Финкельман не ответит из Ашхабада. Зачем Финкелъману из Ашхабада отвечать Анне Марковне?
Положение спасает Шурик Зайченко. Он позабыл свою полевую сумку и вернулся за ней. А может быть, это маленькая хитрость Шурика? Может быть, вовсе не в сумке дело?
Воскресенье
У мамы Флеровской ревматизм, и начальник перевел со в тыл. Она очень не хотела уезжать и даже поплакала, писала какие-то заявления, но ее все-таки перевели. И правильно, что перевели, но нам от этого не легче. Ужасно жалко, что она уезжает.
Маленький сержант татарин вырезал из дерева тройку коней, саночки, сделал сбрую и вручил свое изделие Флеровской со словами:
— Возьми, товарищ военврач, хорошая запряжка, красиво от нас поедешь, как птица, помчишься. Бери.
Девушки мои ревели как белуги, провожая маму Флеровскую, а она улыбалась сквозь слезы и говорила:
— Ничего, девочки, еще увидимся после войны, как Наташа обещает, — ровно в шесть часов, в Ленинграде, возле арки Главного штаба. Я куплю сто штук пирожных, наварю шоколаду, и нам всем будет очень хорошо.
Русаков, Телегин и все наши стоят возле полуторки и не знают, что говорить. Все мы стали одной семьей, все мы знаем друг друга, как знают близких и родных, мы знаем привычки, слабости, достоинства и недостатки, мы все разные, по все делаем одно и то же дело, нам трудно расставаться и трудно привыкать к новому человеку, который приедет сегодня вместо мамы Флеровской, мы — семья, коллектив, мы уже всего хлебнули вместе, мы — братство, спаянное воедино, и если мы полюбили кого-нибудь, то это уже накрепко, навсегда.
— Тэк-с, — ворчит Русаков, — вот и расстаемся, пришло, значит, время, да-с…
А Телегин заглядывает в свою трубку, точно там что-то очень интересное.
Мы целуемся, и полуторка уезжает. Еще несколько секунд — и мы слышим только далекий шум машины, маму Флеровскую больше не видно; снежная пелена скрыла ее от нас.
Еще минута — и я слышу голос из снежной пелены:
— Наташа! Эх, черт!
По дороге с другой стороны мчится Храмцов. Пот катит с него градом, из-под лыж летят маленькие снежные вихри, он совершенно замучился.
— Уехала?
— Уехала, — говорит Тася, — уехала, ох, проводили…
Медленно мы возвращаемся в нашу землянку. Русаков кряхтит и потирает поясницу. Храмцов ставит лыжи торчком возле землянки, обметает сапоги веничком и входит к нам. Мы садимся. Из кармана Храмцов вынимает маленький трофейный пистолет, на щечках которого что-то написано, и говорит:
— Надо переслать. От наших бойцов на память. Не поспел я. Тут написано… Вы перешлите, девушки!
Мы читаем то, что выгравировано на пистолете, каждой из нас хочется быть такой, как мама Флеровская. Потом мы долго говорим об этом, а Храмцов слушает и неожиданно заключает:
— Трудно это. То, что есть у нее, — это талант, дано от природы. Есть разные врачи, а таких, как она, мало…
Пока мы разговаривали, Шурик писал, а потом прочитал нам свой стих:
Шурик прочитал и выжидающе посмотрел на всех нас. Мы молчали.
— Как вам, товарищ капитан? — спросил Шурик.
— Что ж… не Пушкин, — сказал Храмцов и начал одеваться.
— Да я ж, так что ж, — как-то неопределенно прожужжал Шурик и скис.
Но, насколько мне известно, стихотворение все-таки послал почтой. Милый Шурик!
Вторник
Военврач Русаков награжден орденом Красной Звезды. Военврач Флеровская награждена орденом Красной Звезды. Военврач Руднев награжден орденом Красной Звезды. Военврач Говоров награжден орденом Красной Звезды.
Вот как это бывает.
Некий капитан Храмцов награжден орденом боевого Красного Знамени.
И бывают же такие совпадения, папина фамилия и фамилия Храмцова напечатаны в одном о том же номере газеты.
К нам приехали две новенькие докторши: Ася Егорова, терапевт, и Вера Гибрцева, хирург. Две подруги, обе с испуганными глазами, у обеих такой вид, как у новеньких в школе. Мы все тут давно вместе, а они чужие, ничего еще не знают и все робко спрашивают: