Владимирский рассказал, что зарабатывает тысяч десять в год, и горячо начал хвалить весь край и местное общество.
«Должно быть, я в самом деле, ещё не присмотрелся к здешним людям»… — подумал Леонтьев.
Затем оказалось, что Владимирский — хороший музыкант, любит изящную литературу, делает много добра, и в городе все его очень уважают.
— Стойте, родненький, что же это я вам болтаю, а водки у нас и нет. Вот досада, что жена ушла за покупками! Ну ничего, мы это устроим. Христино, Христино!.. — позвал он с малороссийским акцентом.
Вошла девочка лет пятнадцати, на руках она держала ребёнка.
— От шо, Христино, дай ты мне хлопчика, а сама пойди в лавку и купи…
Леонтьев начал было отказываться, но Владимирский не слушал и продолжал объяснять девочке, что нужно купить. Когда она вернулась, выпили по три рюмки водки и закусили красной, очень горькой кетовой икрой, а потом свиным салом.
После того, как попрощались, Владимирский ещё долго говорил на лестнице.
— Спасибенько, родненький, что зашли. Напрасно вы так мрачно смотрите на жизнь… Право же, здесь очень хорошо, и когда вы обживётесь, то полюбите этот край всей и душой. Вот нас с женой уже и не тянет в Россию. Здесь свобода. Легче дышится, — взгляды шире. Будьте только, родненький, ближе к людям, а то вы всё прячетесь…
Через пять минут Леонтьев шёл по улице и думал: «Да, он неплохой человек и не только неплохой, а даже недюжинный… Владимирский понял, что родина, это, в сущности, фикция. У сильных людей сознание пользы своей деятельности заменяет многое… А я — тряпка и никогда ничего хорошего не сделаю. И прав он ещё в том, что нужно стать поближе к местным людям»…
Вечерело. На том берегу золотые лучи уже ласкали стволы деревьев. Тихо было на бухте. Тихо было и в городе.
IV
Дневники не совсем удовлетворяли. Иногда невыносимо хотелось говорить настоящими живыми словами. Чу-Кэ-Син на все вопросы лишь улыбался и отвечал неизменное: «Ага, капитана», и улыбка этого кроткого человека, — в мысли которого не было никакой возможности проникнуть, — только утомляла.
Лучшими людьми в городе были доктора. Наиболее интеллигентные, наименее пьющие, они составляли учёные общества, сравнительно много читали и умели говорить. Они будто знали секрет, как нужно жить, чтобы удержать в некотором повиновении нервы и не так сильно тосковать.
По отвратительному делу, об изнасиловании китайского мальчика, вызвался в качестве эксперта доктор Штернберг. После допроса Леонтьев разговорился с ним как с частным человеком. Потом несколько раз встретились в купальнях и на улице.
Штернберг часто хвалил Дальний Восток и говорил, что твёрдо решил остаться здесь на службе и после окончания войны. Но всегда чувствовалось, что искренность этого желания какая-то болезненная, вроде искренности человека, — бесповоротно решившегося на самоубийство, — который уже совсем не верит в возможность чистого, хорошего счастья. Штернберг был неплохой доктор, но любил музыку, красивых женщин и художественную литературу больше, чем медицину. Низенький, широколобый, уже лысеющий, он редко сидел, а всё бегал взад и вперёд и хихикал, явно стараясь, чтобы смех его звучал злее.
Как-то осенью ужинали вместе в ресторане. Доктор стал жаловаться на свою казённую квартиру, где нет никаких удобств, всегда пахнет кухней, а на лестнице днём и ночью кричат коты. Леонтьев сказал:
— Знаете что, голубчик, у меня целых две комнаты свободных. Война идёт всё хуже и хуже, и надеяться на приезд семьи невозможно, переселяйтесь вы ко мне. А? И вам будет удобнее, и мне веселее, а то я уже начинаю вслушиваться в стук собственных подошв, и кажется мне, будто, кроме следователя, со мной в комнате спит ещё какой-то другой я…
Штернберг затянулся папироской, внимательно посмотрел на Леонтьева и ответил:
— Спасибо, я с удовольствием, только у меня денщик, Сорока.
— И Сороку берите с собой.
С этого времени жизнь пошла как будто бы легче. Леонтьев и Штернберг иногда разговаривали до трёх часов ночи, а иногда молчали целый день. И случалось так, что, когда один был в сносном расположений духа, другой тосковал, и наоборот.
Угрюмый бородач из запасных, — Сорока относился к китайцу презрительно. Чу-Кэ-Син мало понимал по-русски, и на кухне всегда было так тихо, что даже слышался шорох тараканов по газетной бумаге. Пахло здесь черемшой [6] и сапогами.
Иногда вечером заходили к чаю другой доктор Болтунов и кандидат Камушкин.
Болтунов был человек огромного роста и очень живого характера. Себя он считал общественным деятелем и даже публицистом, потому что корреспондинировал, под псевдонимом, в газету.