Выбрать главу

Парадоксальный водоворот степлдоновской истории человечества спрессован здесь до жизни одного человека, а борьба за жизнь без самообмана изображена без всякого сентиментального глянца. Кто здесь обманут? Кто безумен? Живые огни, разумеется, всего лишь аллегория технических достижений, способных привести нас к утопии или к катастрофе. Или, возможно, альтернативный образ индивида–в-сообществе, не склонного, в отличие от нас, воображать себя абстрактной индивидуальностью и забывать о своем членстве в глобальной, даже межзвездной общности, но из‑за этого подверженного иной опасности: слишком легко игнорировать нужды и страсти отдельных личностей и превращаться в элемент бесплодного «муравейника». Или же, быть может, все это образы иной постоянно волновавшей Степлдона проблемы — различия между жизнью во сне и жизнью–бодрствованием. В этом рассказе он даже позволяет себе то, чего не позволял никогда прежде: мысль о том, что нынешние индивиды — существа падшие, вечно стремящиеся к потерянному совершенству: «С каждым новым переживанием приходит к нам странное чувство его знакомости и подозрение, что эта новая версия — лишь грубая и неполная замена старой» ([32], с. 37).

Еще одна постоянная тема Степлдона, нереальность течения времени, в «Живых огнях» не появляется: хотя сам факт, что тысячелетия напряженной работы человечества оказались спрессованы и отражены в нескольких последних месяцах жизни одного человека, напоминают нам о том, что время относительно, а гибель даже высокоразвитой солнечной цивилизации живых огней (с которой наконец устанавливают связь земные изгнанники) — о том, что ход времени не приносит безопасности.

Живые огни готовы создать ядерный спазм «во имя духа, который в нас», если решат, что человечество так или иначе обречено на самоуничтожение ([32], с. 60), так же как Пятые Люди из другой утопии Степлдона уничтожают обитателей Венеры под тем предлогом, что эти создания неразвиты и подвержены заблуждениям; это массовое убийство порождает в исполнителях, с одной стороны, «необъяснимое отвращение к человечеству», а с другой — «мрачный восторг», выражающийся в мысли: «Истребление жизни на Венере было ужасным, но правильным поступком». Странный Джон говорит своему биографу напрямик: «Если бы мы могли уничтожить весь ваш вид — так бы и сделали» ([23], с. 216); однако в конце романа он и его товарищи отказываются от такого выхода.

Нерешенные загадки этой истории: можно ли доверять живым огням; безумен ли Касс; должен ли бог, которому поклоняются люди, всегда оставаться победителем; есть ли смысл и человечность в «агностическом благочестии, молчаливом почитании того, о ком мы не знаем ничего, кроме того, что оно достойно почитания» ([30], с. 42); верно ли, что личные связи между людьми — пустяк перед воображаемым всеобщим благом; нужно ли наравне с суждениями разума принимать во внимание требования сердца — делают ее произведением искусства, а не академической философии, хотя от этого она не становится менее философскойв широком смысле слова. Философствование живых огней также «было менее концептуальным, чем [наше], в нем уделялось больше места воображению, было больше от искусства, создания мифов, которым, однако, сами их создатели не верили буквально, но видели в них чистые символы» [221]. Сами они чувствуют в себе недостаток точного анализа и практического разума, который надеются восполнить будущим симбиозом. Это у Степлдона также общее место: арахноиды и ихтиоиды, обитающие в сердце галактического и космического духа, воплощают в себе активные и созерцательные добродетели и не могут обойтись друг без друга. У людей–растений, населяющих несколько маленьких и горячих миров, также есть дневная и ночная фазы жизни: «в суетливой ночной фазе они заняты своими делами, как отдельные индивиды», а днем пребывают в созерцательном единстве с космосом. «В дневной фазе [человек–растение] не выносил моральных суждений ни о себе, ни о других. О каждом человеческом поступке он размышлял с созерцательным восторгом как о факторе, движущем вселенной. Но наступала ночь, принося с собой жажду действий — и бесстрастное дневное вглядывание в себя и в других возгоралось огнем моральных похвал и порицаний» ([24], с. 109 и далее). Люди–растения погибли, потому что после продолжительной попытки жить без созерцания оторвались (в буквальном смысле!) от своих корней, а затем обратились в противоположную крайность. «Малу–помалу все меньше времени и энергии отдавали они своим животным стремлениям и наконец начали проводить ночи так же, как дни — деревьями: активный, исследующий, действующий, животный разум угас в них навеки» ([24], с. 111). Подобная же судьба ждет и созерцателей–лемуров в руках наших более «практичных» предков ([24], с. 456); а наш собственный «практичный» вид гибнет, ибо пытается забыть об отведенном ему в мире месте.

Этому противоречию Степлдон так и не находит рационального решения: с одной стороны, активный разум стремится создать прекрасное будущее, с другой стороны, разум созерцательный, по мнению Степлдона, понимает, что мы уже живем в лучшей из возможных вселенных, как бы ни противоречила она нашим животным страстям. Один из его рассказов, «Человек, ставший деревом», заканчивается тем, что дерево принимает даже топор дровосека. В «Странном Джоне» свирепой активности Джона также противостоит созерцательность старого лодочника–мусульманина, такого же «высшего», как Джон, но абсолютно лишенного желания менять мир. «Аллах призывает своих созданий к двум видам службы. Первая — взвалить на себя бремя выполнения его задач в этом мире. Вторая — наблюдать, понимать и с умным восторгом хвалить прекраснейшее творение рук его» ([23], с. 194). Этого различия он подробно касается в «Святых и революционерах» [27], где произносит многочисленные предостережения против уклонения в ту или иную сторону. Оба типа стремятся вытеснить друг друга; на самом же деле необходимо и то и другое.

Но вот в чем вопрос: можно ли сохранить истинную преданность Духу, если ведешь себя как Странный Джон, как Пятые Люди, как живые огни? Можно ли вершить геноцид «ради верности Духу», как воображали Холдейн, Тейяр де Шарден или Гиммлер, или сознательно разрушать здоровье наших детей и губить жизнь «варваров» ради каких‑то высших идеалов? «Или повелители Бухенвальда — слуги Мои?» — саркастически спрашивает Бог в последней книге Степлдона [35]. Разумеется, нет: любую выгоду, полученную обманом или насилием, «перевешивает огромный вред, который тем самым наносится будущему, а именно удар по традициям разумности и доброты» [222]. И наоборот: сможем ли мы сохранить истинное уважение к человеческим желаниям и потребностям, если внушим себе, что «всякое страдание и зло во вселенной вносит свой вклад в развитие сознания или в освобождение духа»? ([26], с. 46).

Степлдон видел в самом себе противоречие между маленьким испуганным животным и реалистическим разумом, между повседневными заботами и памятью о нашем месте в космосе, даже между совместной деятельностью и созерцательным восторгом, между «святым» и «революционером»: все противоречия, которые Фидлер пытался объяснить психоанализом, а сам Степлдон — разрешить с помощью критического разума и веры в свет. «Малу–помалу [Пол] начал воспринимать этот нептунианский фактор в своем сознании как "себя" настоящего, а свое обычное земное сознание — как "другого", нечто вроде необъезженного коня, которое его истинное "я" должно объездить и подчинить себе» ([21], с. 393) — об этом же задолго до него писал Платон. Понятно, почему некоторые отвергают этот разум: «Представьте, что все мы на корабле и матросы затевают бунт. Представляю себе, с каким неудовольствием смотрели бы главные заговорщики на всякого, кому вздумается ускользнуть от буйных споров в кают–компании или на камбузе и подняться на палубу подышать свежим воздухом. Там, наверху, он ощутит вкус соли на губах, увидит бескрайнее море, вспомнит, откуда и куда плывет корабль. Он вспомнит о штормах и туманах: и то, что внизу, в теплых и светлых каютах, казалось лишь ареной политических баталий, вновь предстанет перед ним в истинном свете: тоненькая яичная скорлупка, окруженная стихией, непригодной для человеческой жизни, несущаяся со страшной скоростью сквозь бесконечную тьму» [223]. Льюис, несправедливо обвиняемый в клевете на Степлдона, говорит здесь как степлдонианец. Как и степлдоновские люди–птицы, Рэнсом Льюиса («За пределы безмолвной планеты») готов принять даже собственную смерть, если она совершается на небесах; его земное, влачащееся в пыли «я» относится к этому совсем иначе. Или вспомним пламенные похвалы, которые расточал Макиавелли изучению древних авторов — призванию, которое ныне дружно высмеивают политические «реалисты», карьеристы, нерадивые студенты и прочие филистеры:

вернуться

221

Степлдон [32], с. 34; почти то же говорил о своей философии Платон.

вернуться

222

Степлдон [26], с. 101; хотя такого утилитарного объяснения едва ли будет достаточно для свирепого революционера.

вернуться

223

Льюис «Об иных мирах» [17], с. 59 и далее. Льюис ясно дает понять (на с. 77), что его злодей–ученый Уэстон («За пределы безмолвной планеты» [16]) навеян работами Холдейна, а не Степлдона; замечание Олдисса о том, что он «пригвождает к позорному столбу Степлдона, находящегося на вершине славы», совершенно неверно.