Выбрать главу

XXIX

Тут я должен заметить, что ее вопрос, как ни смешно, заставил меня задуматься. Как я отношусь к девственности? Термин, можно сказать, вышедший из употребления. С почтением, сказал я. Можно было бы ответить: с умилением. А может быть, и со страхом. Почему со страхом? Почему не только девственница со страхом оберегает себя, но и всякий, кто к ней приближается, испытывает страх? Меня не интересовало, зачем она это придумала, всю эту историю с поездкой в Архангельское; может быть, Петр Францевич действительно водил ее по музеям, вполне возможно, что и экскурсия была на самом деле; собственно, так и сочиняются истории; и, само собой, Роня знала, что "друг семьи" оттого и друг, что неравнодушен к ней; может быть, даже имело место объяснение, где-нибудь в пустынной аллее. Помнится, когда мы с бароном в лесу удалились для приватной беседы, он упомянул о серьезных намерениях; видимо, и родители знали, что он собирается жениться на Роне, и одобряли этот проект. А она? Меня и это не особенно занимало, мой летучий роман с девочкой из усадьбы был игрой, правда, чуть было не зашедшей слишком далеко. Меня не интересовало, зачем она придумала историю с соблазнением, мало ли какая фантазия может прийти в голову семнадцатилетней девице; меня занимал вопрос о девственности, о том, что оставалось вечно живым мифом, невзирая на все революции, перемены моды и так далее, да, живым, и не только здесь, в полумертвой деревне, но и ко всему на свете равнодушном большом городе; и, как тысячу лет назад, миф был окружен колючей проволокой двойного страха, миф рождал двойную ассоциацию с военной атакой и преступлением. Девственность была подобна башне, дворцу или крепости, которую брали штурмом, и победителя ждала слава; девственность была заветной шкатулкой, которую взламывали тайком и озираясь, и вор заслуживал наказания. Очевидно, что нападение могло быть успешным лишь при условии внезапности; фантазия Рони опровергала версию о внезапности. Насилие предполагало полную неподготовленность, искреннее неведение жертвы; но в фантазиях Рони оно уже было, так сказать, запрограммировано, и существовали кандидаты, их было два: один - Петр Францевич, другой, очевидно, я. Насилие справедливо рассматривалось как надругательство - и в то же время как нечто такое, без чего девственность была лишена смысла и со временем должна была превратиться в позор. Выходило, что девственность опровергала свой собственный миф; значит ли это, что миф девственности был от начала до конца изобретением мужчин? Если это так, думал я, то девственность - в самом деле миф и ничего более; если это так, то она должна заключать и действительно заключает в себе для нашего брата всю тайну и таинственность женщины, предстает, как уединенный скит, как сомкнутые врата, за которыми пребывает нечто не имеющее имени, некая священная пустота; девственность должна быть обещанием, которое никогда не будет выполнено, должна повергать в трепет, должна пугать и притягивать,- между тем как носительница тревоги и тайны, какая-нибудь круглолицая, толстозадая и глупая, как все они, дочь Евы либо вовсе не подозревает об этом, либо соглашается признать ее в качестве некоторой окруженной почетом условности, как носят нагрудный знак, который сам по себе не заслуга, а лишь символизирует заслугу, быть может, мнимую. Я не мог согласиться с таким ответом. Я не мог представить себе девственность каким-то театром. Не то чтобы я так уж цеплялся за традиционную мораль; и я, конечно, знал, как часто женщина только тогда и расцветает, когда сброшено это бремя, как если бы целомудрие было врагом женственности в прямом физиологическом смысле. Но то, что девственность, это спящее чудовище, в самом деле мстило всякому, кто осмелился его потревожить,- с этим чувством, или, вернее, предчувствием, я ничего не мог поделать: оно не было ни изобретением мужчин, ни фантазией женщин, оно существовало само по себе и владело мною, и это, собственно, и был единственный ответ, который я мог дать Роне. ХХХ Две тени шевелились на потолке, двойной человек сидел за столом на табуретке приезжего и делал бумажные кораблики. Две флотилии выстроились друг перед другом, потонувшие корабли падали со стола, отличившиеся в бою получали награды: красные звезды на бортах и синие полосы на трубах. Интересно, подумал постоялец, у меня цветных карандашей нет, значит, их принесли с собой. Вслух он сказал: "Между прочим, мы тоже так играли в детстве. Но это мои рукописи, зачем вы портите мои рукописи?" Человек повернул к нему одну голову, вторая была занята рисованием. "Ах вот как,- сказал он небрежно,- а я и не обратил внимания". Вторая голова возразила: "Тут темно". "Вы умеете говорить раздельно?" - спросил путешественник. Тут только он заметил, что стекло снято, колпачок горелки отвинчен, на столе мерцал полуживой огонек. "Мы тоже сидели с коптилками. Приходилось экономить керосин,- сказал он неуверенно.- Это было во время войны. Я делал уроки, писал дневник. Все при коптилке!" "Мало ли что! - возразил двуглавый человек.- Керосин и сейчас дефицитен". "Да у меня целая бутыль стоит в сенях". "Ай-яй, какая неосторожность! Вы игнорируете правила пожарной безопасности". "Теперь я вижу, что вы можете говорить в унисон",- заметил приезжий. "Долго не могу,- сказал человек,- не хватает дыхания. А что это за дневник? Вы упомянули о дневнике". "Обыкновенный дневник подростка. Даже, я бы сказал, не без литературных амбиций". "Он сохранился?" "Нет, конечно. Я его уничтожил. Это было позже". "Послушайте,- сказал человек, орудуя ножницами,- тут у вас что-то не сходится. Даты не сходятся. Вы говорите, во время войны, делал урокиї Выходит, вы уже ходили в школу. Но ведь вы еще не старый человек. А война была давно". "Да как вам сказать? Не так уж давно. Я прекрасно помню это время. Сводки, песниї Могу, если хотите, кое-что исполнить. Я все военные песни знаю наизусть". Постоялец свесил голые ноги с кровати и затянул вполголоса: "На заре, девчата, проводите комсомольский боевой отряд. Вы о нас, девчата, не грустите, мы с победою придем назад. Мы развеем вражеские ту-учиї" "Любопытно. Впервые слышим.- Обе головы переглянулись.- Ты слышал? Я не слышал. Мы не слышали. Ладно, оставим эту тему.- Человек повернулся к приезжему и закинул ногу в сапоге за другую ногу.- Так что же это все-таки был за дневник? Вы уже тогда были, э, писателем?" "И-и-и врагу от смерти неминучей, от своей могилы не уйти",- пел, раскачиваясь на постели, приезжий. "У вас прекрасная память, но, к сожалению, ни малейшего слуха!" "А мне нравится,- сказала вторая голова,- давай еще". "А ты, Семенов, не встревай". "Что же, мне свое мнение нельзя высказать?" "Помолчи, говорю. Когда надо, тебя спросят". Голова обиделась и стала смотреть в сторону. Человек спросил: "Почему вы его уничтожили? Там было что-нибудь о нашем строе? Антисоветчина небось?" "Да что вы! - испугался приезжий.- Не было там никакой антисоветчины". "А что же там было?" "Да ничего". "Интимные дела? Порнография?" "Я боялся,- сказал путешественник,- что его найдут родители. Я порвал его в уборной, все тетрадки одну за другой, их было десять или двенадцать. В мелкие клочки. В уборной". "Тэ-экс,- медленно проговорил человек о двух головах, отшвырнул ножницы и вышел из-за стола, загородив свет коптилки.- Значит, говоришь, в клочки. Вот мы и добрались наконец до главного. Теперь поговорим серьезно. Что там было? Выкладывай все начистоту". "Что выкладывать?" - спросил приезжий. Он сидел, съежившись, на своем ложе, двуглавый навис над ним. "Я жду,- сказал человек.- Мы ждем". "Там былої- пролепетал приезжий.- Я не помню". "А ты постарайся. Напряги память". "Но я забыл!" "А мы не торопимся",- сказал человек ласково. "Малоинтересные вещи. Всякая ерунда, чисто личного характераї" "Вот видишь. Кое-что уже вспомнил. Рисунки?" "Какие рисунки?" "Рисунки, говорю, были?" Приезжий кивнул. "Ага,- сказали головы, потирая руки,- порнографические рисунки. Рассказывай, чего уж там! "Играй, играй, рассказывай,- запела голова,- тальяночка сама, о том, как черногла-азая с ума свела!" Видишь, и мы кое-что помним". Человек подсел к приезжему на кровать. Путешественник подвинулся, чтобы дать ему место. Путешественник обвел глазами избу, черные стропила и железные крюки. "Значит, опять будем в молчанку играть. Не хотелось бы прибегать к крайним мерам. Не хотелось бы!" "Что вам от меня надо? - забормотал приезжий.- Я уже сказал: я не помню. Я даже не уверен, был ли этот дневник на самом деле". "Отказываться от показаний не советую". Приезжий молчал. Человек сделал знак помощнику, другая голова отделилась и вышла, ступая сапогами по бумажным кораблям. "Значит, говоришь, не было дневника, ай-яй! Вот мы сейчас посмотрим, был или не был. Семенов, ты где там?" Семенов, с сержантскими лычками на погонах, наклонив голову, переступил порог, огонек коптилки вздрогнул, помощник положил на стол кипу школьных тетрадей, перевязанную бечевкой. "Нет,- сказал приезжий,- это не я, это не моиї" Сержант стал развязывать бечевку. Узел. Он схватил со стола ножницы. "Не надо! Не режьте! - закричал постоялец.- Веревка пригодится! Я сам все расскажу! Я все подпишу, не надо! Боже, если бы я зналї Если бы я только зналї Но откуда вы взяли?.. Почему порнография? При чем тут порнография? Ведь вы даже не читали! И что вы все твердите: дневник, дневникї Какой это дневник, это литератураї А у литературы свои законыї Своя спецификаї Это не я! Нельзя смешивать автора с его персонажамиї Одно дело - автор, а другое действующие лицаї И к тому же,- бормотал он,- это даже не мой почерк. Вы мне подсунулиї Я не пишу в таких тетрадкахї" "А чей же это почерк? Ты что дурочку-то строишь? - сказал лейтенант.- Кому шарики крутишь? Сволочь хитрожопая, ты кого обмануть хочешь?! Поди погляди,отнесся он к другой голове,- что там за шумї" Помощник вышел в сени и вернулся. "Это делегация",- сказал он. "Мешают работать! - зарычал лейтенант.- Кому еще я там понадобился? Скажи, я занят". "Они не к вам. Они к нему",- сказал помощник. В сенях уже слышался топот. Ночной лейтенант поднял голову, приезжий тоже с любопытством взглянул на дверь. Заметался огонек коптилки, появилось несколько человек солидного вида, в седых усах, длинных черных сюртуках или, вернее, демисезонных пальто. Они вошли, наклоняя головы, один за другим в низкую дверь, выстроились у печки и вдоль стены с ходиками, после чего первый, расстегнув пальто, из-под которого выглянул фрак, и сняв с коротко стриженной седой головы блестящий цилиндр, выступив вперед, отвесил присутствующим поклон и осведомился: здесь ли проживает писатель? "Это я",- сказал растерянно путешественник. "Нобелевский комитет уполномочил меня и моих коллег известить вас о том, что вам присуждена премия Альфреда Нобеля за этот год". "Мне?" - спросил приезжий. "Вам. Нобелевский комитет просил меня от имени своих членов, а также его величества короля передать вам поздравление с наградой, к которому я и мы все, не правда лиї- глава делегации обернулся к остальным,- охотно присоединяемся!" "Вот видите,- сказал приезжий ночному лейтенанту,- я же говорил, что это литература". Лейтенант прокашлялся. "Семенов,- сказал он помощнику,- ты лучше выйди, займись тамї Нечего тебе тут торчать". "Я, собственної- продолжал он.- Тут, очевидно, произошло небольшое недоразумение". "Недоразумение,- проворчал приезжий,- ничего себе недоразумение!" "Мы проверим, виновные будут наказаны по всей строгости закона. Ошибки бывают, кто же спорит? На ошибках учимся". Тем временем господин, возглавляющий делегацию, вполголоса переговаривался с коллегами. Из служебного портфеля была извлечена папка с тисненой эмблемой и грифом. Уполномоченный комитета почтительно протянул раскрытую папку писателю. "Это предварительно. Диплом будет вам вручен во время церемонииї" Лейтенант, вытянув шею, заглянул через плечо приезжего. "Красиво,- проговорил он,- умеют, чертиї Н-да. Мы присоединим этот документ к делу". "Но я же вам сказал!" - захныкал писатель. "Ничего не могу поделать. Инструкция есть инструкция, и закон есть закон". "Какой закон!.. Разве это закон?" "Для кого как,- отвечал ночной лейтенант и сделал знак помощнику, который стоял по стойке "смирно" у порога.- Товарищи,- обратился лейтенант к делегатам,- господаї Попрошу освободить помещение".

XXXI

Шлепая по дощатому полу босыми ногами, приезжий подбежал к окошку. За окном было густо-синее небо. Тень от избы тянулась через дорогу к пустырю. Тень накрыла коляску, лошадь и сидящую на козлах фигуру секунданта. Приезжий плюхнулся на сиденье. Он спросил: "Куда едем?" "Куда велено",- был ответ. Возница посвистывал, подрагивал вожжами, экипаж летел вперед, и рессоры мягко подбрасывали сонного седока. Солнце начало припекать. Подъехали к мосту, лошадь поволокла коляску по шатким бревнышкам, вот и река осталась позади, дорога шла в гору. "Аркаша, как бы не опоздать",- сказал озабоченно путешественник. Аркаша не удостоил его ответом, привстал, испустил разбойничий возглас и хлестнул Артюра; повозка вылетела на равнину, позади столбом стояла пыль. Несколько времени спустя под колесами захрустели сухие ветки, седок открыл глаза. Лошадь брела шагом по лесной дороге. Открылась поляна. Некто в цилиндре, погруженный в задумчивость, сидел на поваленном дереве. Петр Францевич встал, и противники обменялись приветствиями; писатель объяснил, старательно подбирая слова, что хотя правило, по которому опоздание может рассматриваться как знак неуважения, ему хорошо известно, это произошло против его воли, так что он просит его извинить. Барон отвечал снисходительно-небрежным кивком, был брошен жребий, приезжий получил необходимые инструкции, в частности, его просили обратить внимание на шнеллер, так как это приспособление действует моментально при ничтожном движении пальца, предпочтительней целиться, не держа палец на спусковом крючке. В заключение, щелкнув курком, Петр Францевич оставил его на предохранительном взводе и показал, как переводить курок на боевой взвод. Приезжий занял указанное ему место. На другом краю поляны стоял, держа пистолет стволом кверху, в траурном сюртуке и цилиндре, доктор искусствоведения Петр Францевич. "Начнем, пожалуй",- промолвил Петр Францевич, вытянул руку с пистолетом перед собой и бодро двинулся навстречу врагу. Путешественник последовал его примеру. Они подошли, каждый со своей стороны, к барьеру. Путешественник поглядел на свое оружие, потом взглянул на небо, точно искал там цель, и поднял пистолет дулом кверху. "Позвольте напомнить! - вскричал Петр Францевич.- Выстреливший в воздух рассматривается как уклонившийся от боя. Если вы посмеете заведомо стрелять мимо, я тоже буду вынужден выстрелить мимо, а я не позволю кому бы то ни было решать за меня, как мне следует себя вести. Извольте встать как полагается и прицелитьсяї Да цельтесь же вы, черт бы вас побрал!" Писатель разглядывал свой пистолет с таким видом, словно старался понять принцип действия механизма и забыл все наставления. Искусствовед снял цилиндр и утирал пот. "Пошел вон! - сказал он в сердцах подвернувшемуся Аркадию.- Садись в коляскуї можешь не смотреть. Итак, дуэль начинается снова - или вы навсегда заслуживаете репутацию труса". "Если не ошибаюсь, вы послали меня к черту,- заметил приезжий,- так что мы квитыї" "Что?! - возопил Петр Францевич.- Милостивый государь!" Аркаша стегнул коня и скрылся в чаще. Дуэлянты побрели каждый к своему месту, путешественник приосанился, подражая Петру Францевичу, стал боком, левую руку упер в бедро, правой выставил пистолет и, не меняя позы, плечом вперед, с некоторым неудобством переставляя ноги и глядя искоса на противника, двинулся ему навстречу; тот медлил, несколько мгновений стоял, опустив пистолет, затем поднял руку с пистолетом и тоже пошел вперед. Путешественник старательно целился и думал только о том, чтобы не коснуться прежде времени спускового крючка. Пистолет был довольно тяжелый, и рука начала затекать, он подпер ее левой рукой, невольно повернувшись грудью к противнику; в этой не вполне эстетичной позе, держа в правой руке оружие, а другой рукой поддерживая ее ниже локтя, он продолжал движение неверным шагом, путаясь в густой траве, и ему казалось, что искусствовед находится все еще далеко. Между тем Петр Францевич уже стоял перед барьером, очевидно, ждал, когда путешественник приблизится к своему барьеру. Прекрасно, подумал приезжий, и ускорил шаг; он рассчитывал в следующее мгновение сделать выстрел, но споткнулся; и в эту самую минуту, решив, как видно, воспользоваться тем, что противник подставил грудь, и не дожидаясь, когда писатель дойдет до пиджака на траве, обозначавшего барьер, а может быть, сдали нервы,- в эту минуту Петр Францевич выстрелил. Петр Францевич посмотрел на пиджак и с горечью подумал, что вынужден был снизойти до недостойного противника; эти люди никогда не поймут смысл и значение дуэли, не поймут, что в поединке нельзя пренебречь ни одной, даже самой малой подробностью этикета, ибо в вопросах чести не может быть незначительных мелочей. Мещанский пиджак на траве принадлежал пошлому миру; надо было послать этому субъекту что-нибудь поприличней или хотя бы оговорить в условиях, что дуэлянт является к месту встречи одетым как подобает; что-нибудь вроде "форма одежды летняя, парадная", как пишут в военных приказах; а впрочем, ведь это само собой разумеется. Петр Францевич смотрел сквозь тающий дым на пиджак и распростертого на нем путешественника, который не подавал признаков жизни, хотя и успел, падая, сделать свой выстрел. Два выстрела прогремели почти одновременно. Писатель, сбитый с ног коротким, сильным ударом, успел подумать о том, что следовало бы поберечь пулю: ничего страшного, сейчас он встанет,- и уж тогда поглядим, кто кого; посмотрим, как этот хлыщ будет вести себя под прицелом. Он даже представил себе, как он посмеется над бароном, будет долго целиться, а потом отшвырнет пистолет и зашагает прочь. Вместо этого, сам того не заметив, он успел нажать на крючок, и шнеллер мгновенно сработал; пуля пролетела мимо, искусствовед некоторое время стоял на месте, как того требовали правила, и дожидался, когда рассеется дым. Путешественник воображал, как он отшвырнет пистолет и пойдет, насвистывая, прочь, а на самом деле пистолет, еще дымящийся, бросил в траву Петр Францевич. И вместе с подоспевшим Аркадием они склонились над неподвижным, лежавшим с открытыми глазами писателем. "Ладно,- промолвил Аркаша,- поиграли, и будяї" "Что? - рассеянно спросил Петр Францевич, несколько приходя в себя, нахлобучил цилиндр и приосанился.- Начнем сначала,- сказал он.- Достань-ка там, в саквояжеї Или лучше я сам". Приезжий, поддерживаемый Аркашей, поднялся с земли с каким-то почти разочарованием и недоуменно воззрился на своего врага; оказалось - чего он, само собой, не заметил,- что пистолеты в руках у дуэлянтов были с просверленными стволами, видимо, для учебных целей; оказалось также, что в небольшом, но вместительном саквояже, с которым прибыл на поле боя доктор искусствоведения Петр Францевич, был припасен ящик с другой парою пистолетов. Теперь они явились на свет, длинные, поблескивающие гранеными стволами, как будто только что вышедшие из мастерской Лепажа, с затейливыми собачками, с гравированным рисунком на металлических щеках. Петр Францевич взял в каждую руку по пистолету, спрятал руки за спиной. "Правильно: поиграли - довольно,- пробормотал он.- Пьет, как свинья, а все-таки ум сохранилї Репетиция окончена! Благоволите назвать руку: правая или левая?"

XXXII

"Не позволю! - закричал вдруг, подбегая, Аркадий.- Будя!" "Что это значит?" - холодно спросил Петр Францевич. "А то и значит. Ваше сиятельство, это не дело". "Да ты что, спятил?.. Как ты посмел? А ну, убирайся вон, чтоб я твоей физиономии больше не видел!" "Физиономии...- ворчал Аркаша.- Ишь начальник нашелся. Холопьев, ваше сиятельство, больше нет, вот так!" Он выхватил пистолет у растерявшегося писателя, обернулся к Петру Францевичу, тот держал свою пушку за спиной. Аркадий сунулся было к нему - барон отступил на два шага и наставил на Аркадия дуло. "Пристрелю, как собаку!" - заревел Петр Францевич. Приезжий счел своим долгом вмешаться. "Может быть, я вел себя не по правилам, вдобавок, как вы знаете, я не дворянин,- сказал он.- Но, клянусь, я не питаю к вам никаких враждебных чувств. Мне кажется, обе стороны показали свою готовность драться... Что касается известной особы, мне кажется, это недоразумение. Если вы думаете, что я вознамерился перебежать вам дорогу, уверяю вас..." "Ничего я не думаю,- возразил мрачно Петр Францевич,- я только вижу, что это бунт. Это - бунт!" - строго сказал он, глядя на Аркашу. "Да ладно уж там, какой такой бунт... Где уж нам... Мы темные. Мы мужики, вы господа. А только отвечать за вас я не желаю. Не желаю отвечать, ясно?" "Отвечать? Ах ты, скотина! А ну, вон отсюда!" "Чего лаетесь-то? - сказал Аркадий.- Начнется следствие, кто да что. И света белого не увидишь. Вы-то всегда вывернетесь, у вас там небось все дружки да знакомые. А мне за вас отдуваться. Кто отвечать будет? Я. Кого за жопу возьмут? Аркашку... В общем, вы это, того: игрушку вашу спрячьте. А то еще кто увидит, народ-то сами знаете какой. В момент настучат. Похорохорились, покрасовались - и будя. А если чего не поладили, то и на кулачках можно решить". "Ты так думаешь? - сказал Петр Францевич.- Может, в самом деле, а?" Его противник пожал плечами. "Дай-ка сюда". Барон отобрал у Аркадия пистолет, доставшийся писателю по жребию, взвесил оба пистолета на ладонях. Потом повернулся и прицелился в отдаленное дерево. Грохнули два выстрела, присутствующих объяло облако дыма. "Хорошая марка,- пробормотал он, разглядывая пистолеты,- это вам не..." Вздохнул, вложил дуло себе в рот. "Ради Бога, осторожней!" - воскликнул писатель, забыв, что пистолеты разряжены. Искусствовед покосился на него, усмехнувшись, вынул пистолет изо рта, приставил к виску, к сердцу. Затем - знак Аркашке; тот подскочил с саквояжем. "Ладно,- сказал Петр Францевич,- поехали чай пить. Я, между прочим, еще не завтракал". ХХХIII "Слава те Хосподи, живой!" - вскричала Мавра Глебовна. Она сбежала со ступенек и обняла меня. "Я уж все на свете передумала. Ишь затеяли! Спасибо тебе, милосердная,приговаривала она, торопливо крестясь,- заступница, спасибо..." Сели за стол, где по-прежнему сиротливо лежали мои бумаги. Моя несостоявшаяся биография, моя новая жизнь... "И чего не поделили? А все вертихвостка эта - и тебе, и ему". "Роня?" "А кто ж еще-то?" Я заверил Машу, что ничего у нас с ней не было, ей всего-то семнадцать лет или сколько там. Полуребенок. "Не скажи. Знаю я их всех; молодая, да шустрая... И чего ты в ней нашел? Девка, что доска, ни сзади, ни спереди". Я попытался ее разубедить, она резонно возразила: "Кабы ничего не было, так он бы в тебя не пулял". До этого, сказал я, тоже не дошло. "Не дошло, и слава Богу. Аркашке скажи спасибо". "Да откуда ты все это знаешь?" "Знаю. И про вашу свиданку знаю, что она к тебе прибежала, бесстыдница,- все знаю". Источник информации, разумеется, был все тот же - или следовало предположить, что известия распространялись по каким-нибудь трансфизическим каналам. Таинственный вездесущий персонаж по имени Листратиха, о которой я постоянно слышал и которую никогда не видел,- кто она была? Я подозревал, что никакой Листратихи вообще не существует: это был дух, блуждавший вокруг, анонимная субстанция, мифический глаз - или глас - народа. "Дело холостяцкое, я тебя не виню. Только ты к ним не лезь, это я тебе не из ревности говорю. Не ходи туда, ну их к лешему! У них там свои дела, пущай сами разбираются. У них своя жизнь. А у нас своя",- сказала она и положила мне руки на плечи. Я коснулся ладонями ее бедер. Зачем же, спросил я, смеясь, она сама туда ходит? "Я-то? А это не твоя забота. Да шут с ними со всеми!" Все же мне хотелось знать: что она там делает? "Ну чего привязался-то! Услужаю. Молоко ношу". "И все?" "И все, а чего ж мне там делать? - Она помолчала.- Ну, к барину хожу, к Георгию Романычу. Ему, чай, тоже нужно: мужчина в соку, а она непригодная, рыхлая - сам видел. Ихнее дело господское, ыах!..- Она вдруг сладко зевнула.- Как захотится, так меня зовет". Вот и пойми женщин, подумал я; а еще говорила, что отвыкла. "Да ты не обижайся. Это ведь не любовь.- Она добавила: - Кабы не они..." "Что - кабы не они?" "А вот то самое! Все тебе надо знать. Не было бы тут ничего, вот что, все бурьяном бы заросло. Их в городе уважают. Секретарь райкома, говорят, приезжал". "Зачем?" "Справлялся, не надо ли чего. Он ведь у старой барыни скотину пас". "Как же это могло быть, Маша? Ведь революция-то когда была?" "Ну, не он, так отец али дедушка, я почем знаю. Люди говорят, а я что?.. Да и леший с ними со всеми... Милый, соскучила я по тебе". Вдруг снаружи постучали. Я поднял голову, мы оба посмотрели на дверь. "Да ну их всех!.." Стук на крыльце повторился. Я выглянул между занавесками и отпрянул, словно там стояло привидение. Мавра Глебовна сидела на постели. В ответ на ее немой вопрос я растопырил руки и вытаращил глаза. Наконец я выговорил: "Это она". "Кто?" Я молчал. "Не пускай! - сказала сурово Глебовна.- Ишь вертихвостка! Постой, я сама пойду. Сиди. Это наше бабье дело". Она вышла и столкнулась с Роней в полутемных сенях; но в том-то и дело, что это была не Роня. Это была не Роня и не мифическая Листратиха, и обе женщины вступили в избу. Я пролепетал: "Откуда ты... как ты здесь очутилась?" Сидя на табуретке, гостья расстегивала пуговицы плаща, сдернула с головы шелковую косынку, поправила прическу. "А это Мавра Глебовна,- сказал я,- моя соседка. Знакомьтесь". "Очень рады",- промолвила Мавра Глебовна, поджав губы. "Что-то там испортилось в моторе, и, представь себе, перед самой деревней. Дошла пешком". "А Миша?" (Мой двоюродный брат.) "Там остался". "Может, я схожу, трактор достану?.." "Не волнуйся. Там уже кого-то нашли. Ну, я тебе скажу: ты в такую дыру забрался! - Она обвела глазами избу, покосилась в сторону Мавры Глебовны, взглянула на стол с бумагами.- Работаешь?" Мою жену - я привык считать ее бывшей женой... мою жену зовут Ксения, по отчеству Абрамовна. Это отчество ни о чем не говорит. До сих пор можно встретить стариков, бывших крестьян, с именами Моисей или Абрам. Моя жена обладательница безупречной анкеты и занимает высокую должность заместителя директора по ученой части в институте с труднопроизносимой аббревиатурой вместо названия, которое я никогда не мог запомнить. Моя жена держится прямо, ходит крупным шагом, постукивая высокими каблуками, носит сужающиеся юбки, светлые батистовые кофточки с бантом, курит дорогие папиросы и великолепно смотрится в начальственных коридорах. Мы с ней ровесники, но уже несколько лет, как она перестала стареть, возраст ее остается неизменным, ей 39 лет. Моя жена была женщиной именно того физического типа, который мне когда-то нравился; подобно многим я связывал с телосложением определенное представление о характере, душе и умственных способностях и, сам того не сознавая, тянулся к женщинам, которые могли бы заслонить меня от жизни. Что-то мешало моей бывшей жене, даже в те времена, когда мы познакомились, быть красивой, вернее, хорошенькой, это слово к ней не подходило, из чего, однако, не следует, что она была непривлекательна. Нужно отдать ей должное, сложена она превосходно: просторные бедра, все еще не опавшая грудь, плечи королевы. Мавра Глебовна поспешно подала ей старую, выщербленную плошку (моя жена искала, куда стряхнуть пепел). Некоторое время спустя, выглянув в окошко, я увидел перед домом машину, поднятый капот, Аркадия, который инспектировал мотор. Мой двоюродный брат разговаривал с Маврой Глебовной, державшей за руку четырехлетнего малыша, невдалеке остановилась старуха, согбенная, как Баба Яга, опираясь на помело, что-то клубилось вдали, словно к нам ехало войско, темнело, и опять, как все последние дни, стал накрапывать дождь. ХХХIV Нужно было устраиваться на ночь, завтра, сказала моя жена, надо встать пораньше; я предложил, чтобы мы с братом устроились на полу, Ксению положим на кровать; мой брат, поколебавшись, объявил, что переночует в доме Мавры Глебовны, моя жена пожала плечами, дескать, как вам угодно; будем надеяться, что погода не подведет, добавила она небрежно, только бы не проспать. Ходики на стене бодро отстукивали время. Разговор продолжался недолго и понадобился для того, чтобы не говорить о главном, то есть о возвращении: теперь это уже как бы не требовало объяснений. Как это ехать "домой"? Волна протеста поднялась в моей душе, как застарелая изжога со дна желудка. Я проглотил ее - молча и мужественно. А что оставалось делать? Подразумевалось, что прошлое похерено, что мы ни в чем не упрекаем друг друга, просто начинаем жить заново. Вернее, мы продолжаем нашу жизнь; да и о каком прошлом, собственно говоря - если не считать некоторых недоразумений,идет речь? Завтра мы уезжаем в город, она приехала, чтобы протянуть мне руку мира, если можно было говорить о войне между нами, и я, естественно, отвечаю ей тем же. Но никакой войны, собственно, и не было. Бегства не было. Я отдохнул на свежем воздухе, я провел творческий отпуск на даче, пора домой. Все это, ужасавшее меня именно тем, что вдруг предстало как нечто не требующее объяснений, нечто решенное и даже само собой разумеющееся, устраняло необходимость обсуждать и некоторые вытекающие отсюда следствия, некоторые житейские подробности, например, то, что нам предстояло, как и положено супругам, провести ночь вдвоем под одной крышей. Именно об этом, о том, что мы остаемся наедине после того, как брат уйдет ночевать в дом к соседке, об этом, как о само собой разумеющемся, ни слова не было произнесено, и было ясно, что наутро тем более уже не о чем будет говорить: какая необходимость ворошить старое, коли мы провели ночь вместе, как и положено супругам? Как уже сказано, меня ужасал этот fait accompli, то, что все выглядело как fait accompli; но сознаться ли? Я почувствовал и определенное облегчение. Больше, чем "факт", меня приводила в ужас необходимость выяснять отношения; и вдруг оказалось, что не надо ничего говорить, объяснять, доказывать, не надо оправдываться; а главное, ничего не надо было решать. Мы поужинали, на столе горела керосиновая лампа. Моя жена вышла и вернулась; когда я, в свою очередь, вошел в избу, она стелила себе на кровати. Для меня была приготовлена постель на полу. "Здесь довольно тесно,- проговорила она.- Это что, простыня?" Она сказала, что устала после мучительной дороги и уснет как мертвая. Было произнесено еще несколько фраз о ее работе, об институте. О нашем ребенке ни слова, это был болезненный пункт, которого она разумно не касалась; я предполагал, что девочка в пионерском лагере. "Все кости болят,- пробормотала она,- после этих ухабов". Это означало: раз уж все решено, обойдемся без телесного примирения. Это также означало: не в плотском влечении дело. Кроме того, это был намек на то, что я не должен думать, будто мне все так просто сошло с рук, прощено и забыто. И в то же время это был некоторым образом шаг навстречу: отказывая мне в близости (на которую я, как предполагалось, рассчитывал независимо от всего, в силу мужского самолюбия и мужского сластолюбия, моей низменной мужской природы), она давала понять, что я ей небезразличен: меня наказывали, но наказывали и себя. В темноте мы покоились каждый на своем ложе, и я принялся обдумывать, как бы мне завтра увильнуть. Да, я употребил мысленно это пошлое выражение; я чувствовал, что у меня не хватит решимости объявить напрямую и без лишних слов, что я не намерен возвращаться. Я думал о том, что у моей жены начальственный вид, крупная решительная походка, просторные бедра. Можно было бы развить эту тему, рассмотрев ее с разных точек зрения. Я представил себе научный институт, занятый составлением всеобъемлющей Энциклопедии Женского Тела. Широкие бедра означают многое. Но прежде всего власть. Я тоже был утомлен до крайности, предыдущую ночь почти не сомкнул глаз, не говоря уже о дуэли, на которой я был убит, потом воскрес и чуть было не подставил грудь для второго выстрела. Мне казалось, что моя жена спит, но в темноте раздался ее голос. Она назвала меня по имени. Я спросил: в чем дело? "О чем ты думаешь?" Я отвечал, что думаю о своей работе. "Ты пишешь что-то крупное?" "Пытаюсь". "Давно пора. Я считаю тебя - при всех оговорках - очень способным человеком". "Я тоже считаю". "Ты не имеешь права пренебрегать своим талантом". "Не имею". Ситуация менялась: теперь я оказывался обиженным, о чем свидетельствовали мои короткие ответы, она же, напротив, выглядела виноватой. Наступило молчание. "Ты неплохо выглядишь, посвежел. Между прочим, тебе несколько раз звонили". "Кто звонил?" "Из издательства. Интересовались, где ты.- Пауза.- Ну что, будем спать?" "Будем спать",- сказал я и внезапно решил, что завтра же или даже сейчас, не откладывая, объявлю моей жене, что никуда не поеду; если она хочет остаться здесь дня на два, пожалуйста. Но на меня пусть не рассчитывает. Необъяснимым чутьем она угадала мое намерение и сказала: "Ладно". "Что ладно?" "Ладно, говорю, пора спать. Иди ко мне". И, так как я ничего не ответил, ибо находился в некотором ошеломлении, она добавила: "Ну в чем дело? На полу неудобно, только измучаешься". Я молчал. "Мне просто жалко, что ты проваляешься всю ночь без сна, да и пол холодный. Не ломайся. Ложись рядом со мной, будем просто спать. Я устала". Выходила какая-то нелепая история, я лежал на самом краю, рискуя упасть с кровати, но невольно касался моей жены лопатками, пятками ног. Она пробормотала: "Я же говорила... холодные, как лед". Несколько мгновений спустя мы приняли позы, более естественные в нашем положении, а что же еще оставалось делать? ХХХV Черные воды сомкнулись над нами, сон обхватил меня мягкими щупальцами, схоронил мое бездыханное тело на илистом дне; но это беспамятство продолжалось недолго, смутное, сумеречное сознание вернулось ко мне, как будто лунный луч заглянул в окно; я спал и не спал и во сне думал о сне. Несколько времени погодя я очнулся, я лежал в темной избе, которую уже привык считать своим домом, но оказалось, что и она была сном; некоторое время, сказал я, но должен себя поправить: сновидение, каким бы запутанным оно ни казалось, длится считанные мгновения; но и это выражение надо понимать условно, ведь время с его минутами и секундами существует только в дневном мире, где датчики регистрируют электрическую активность мозга, между тем как по ту сторону дня, в пространстве сна, времени нет или оно по крайней мере иной природы. Итак, я все еще находился там, вернее, наполовину там, как бредут через топкую заводь по колено в воде,- я все еще пребывал отчасти в стихии сна. Можно было бы сказать, что я оказался в двух временах, если время сна вообще можно считать временем. Можно было сказать, что я по-прежнему владел грамматикой сна - или она владела мною,- странные сочетания слов, немыслимые глагольные формы, небывалые части речи, для которых не существует названий, удивляли меня самого, несмотря на то, что принадлежали мне и родились вместе со мной: ведь язык - ровесник души. Я вернулся к началу моей жизни, в первые, ранние дни; на моих глазах, если можно так выразиться, происходило то, что когда-то произошло со всеми нами: рождение души из ночного первобытного хаоса; моя душа просыпалась и лепетала на языке, который уже в следующие мгновения станет невнятным ей самой. В следующие мгновения он покажется абракадаброй. Я застал этот миг двуязычия. Я все еще брел по топкому дну, я владел праязыком ночи, но думал о нем на языке дня; что же удивительного в том, что я прикоснулся к загадке литературы. Я догадался, что если мы видим сны, то сон в свою очередь и на свой лад видит нас, и литература способна - только она и способна - вернуть равноправие младенческому праязыку грез. Только она может продемонстрировать, что сон и явь - два равносильных способа нашего существования в двоякой действительности. Что здесь иллюзия, что правда? При взгляде оттуда наше бодрствование представляется загадочным сном, совершенно так же, как проснувшемуся человеку кажется абсурдом то, что происходило во сне. Что правда, а что обман? Я понял, что для литературы такого вопроса не существует. Утро настало, каких, быть может, еще не бывало от сотворения мира: тихое, нежное, переливчато-перламутровое; неяркое солнце неподвижно стояло в желтоватой дымке, как стареющая невеста в фате. Шелестя травой, гуськом мы прошли влажное огородное поле, пробрались сквозь кустарник и спустились к реке. На графитовой воде плясали искры, ближе к другому берегу вода казалась серо-молочной, серебристо-голубой; отплыв на середину реки, я обернулся, моя бывшая жена, в купальнике, широкобедрая, белорукая, с полуоткрытой грудью, все еще не решалась ступить в воду; брат стоял на том берегу, усердно приседал и размахивал руками. Завтрак на воле, в огороде за домом. Мои бумаги, как некий почетный мусор, были сложены на печном приступке, стол вынесен в огород. Они привезли продукты из города. Мой брат позвал соседа. Как-то само собою решилось, что мы не будем сейчас обсуждать мой отъезд. Пожалуй, заметила Ксения, поглядывая на небо, обещавшее замечательную погоду, пожалуй, сегодня не поедем. Эта глагольная форма - поедем, побудем была удобна тем, что могла относиться только к ним, к жене с братом, а могла иметь в виду всех троих; она подразумевала, что, конечно, мы поедем все вместе, и в то же время оставляла для меня лазейку. Мы как будто условились, что не будем говорить о том, о чем надо было поговорить. Так ли уж надо? И о чем? Зачем портить себе настроение в этот мирный, туманно-солнечный и постепенно становившийся приглушенно-жгучим день дряхлеющего лета? Аркаша явился, как всегда, в телогрейке, в ушанке, которую он снял, прежде чем сесть; жена раскладывала еду, разливала чай из медного чайника, она сидела с закрытыми глазами, подняв лицо к солнцу, а брат мой разговаривал с Аркашей. Я посматривал на мою жену, как мне представлялось, равнодушно-оценивающим взором человека, который провел ненароком ночь с незнакомой женщиной и спрашивает себя, красива ли она и сколько ей может быть лет. Ксения спросила, чувствуя на себе мой взгляд, не поднимая век: "А как же зимой?" "Чего зимой?" - спросил Аркадий. Она спросила, как они тут живут зимой. "Так и живем, чего ж! Дров эвон сколько хочешь". Он посмотрел на небо, на купы деревьев и промолвил: "Хорошо тут. Воля". "Куда же народ подевался?" "Какой народ?" "Односельчане. Колхозники". "Куда... Которые померли, а кто и деру дал". "А ты, значит, решил остаться". "Я-то? А куда мне бежать? Мне и здесь хорошо". "Сколько тебе лет, Аркаша?" Аркаша почесал в затылке и ответствовал: может, сорок, а может, пятьдесят. "Какого ты года,- переспросила моя жена, с закрытыми глазами подставив лицо солнцу,- по паспорту?" "Чего? - сказал Аркадий и поглядел в сторону.- Нет у меня никакого паспорта, на кой он мне..." Мой брат заметил, что теперь и у колхозников есть паспорта. "Мало ли что есть",- был ответ. "А если милиция спросит, что тогда?" "Нет у нас милиции". "А если приедет?" "Пущай приезжает". На дороге перед нашим огородом стояла, опираясь на палку, темная старушечья фигура. Солнце освещало ее так, что нельзя было разобрать лица. Невозможно было сказать, смотрит ли она на дорогу или на нас. Что ей надо, спросила моя жена, приставив ладонь к глазам; мы тоже обернулись. Аркадий степенно пил чай. "Листратиха,- сказал он презрительно.- Таскается тут". Он добавил: "И не зовите, все одно не услышит. Глухая". Мой двоюродный брат поднялся из-за стола. Солнце высоко стояло в бездонном, звенящем небе. С другого конца деревни доносились голоса, стихающий рокот механизма. Там возвышался, перегородив дорогу, заляпанный грязью подъемный кран на платформе с восемью колесами, снова прибывший неизвестно для чего, неизвестно откуда. Мой брат вышел, держа в обеих руках канистры, надеясь разжиться бензином у водителя; мы с Аркашей стояли у плетня. "Живите. Куда торопиться-то?" "Пора". "Куда спешить-то?" Я вздохнул. "Дела, Аркаша". "Подождут дела. Что, скучно тебе тут, что ль? Али бабы одолели?" Я развел руками. "Женщины, они, конечно, того,- заметил глубокомысленно Аркадий и сдвинул шапку на глаза.- Женщины, они..." Я согласился, что женщины - дело такое. "А ты плюнь,- посоветовал Аркадий,- ну их всех в ж...!" Зычный голос донесся с другого конца деревни: "Аркашка!" "Зовут, слышь,- сказал он.- А вы уезжать собрались. Чего заспешил-то?" Этот вопрос относился к брату. "Да я не знаю,- проговорил мой брат с сомнением,- ты как?" Я пожал плечами, мы оба взглянули на мою жену, которая по-прежнему сидела у стола, подняв к солнцу незрячее лицо, на носу у нее был наклеен лист подорожника. "Отгуляем, и поедете". "Аркашка! Мать твою!" "А то совсем оставайтесь",- сказал Аркадий. "Погода,-