И опять грустно мне стало. Опять летели качели к знаку минус. Уж больно неравные силы были в странном этом сражении. Три-четыре фигурки машут издали, машут ли? И если машут, с какого света? А рядом живой торжествующий мир.
Ах, неравные то были силы. Несколько кавалеристов, да и то скорее донкихоты на своих росинантах, простите за сравнение, а перед ними танковый вал. Люки открыты, танкисты высунулись, смеются, пальцами показывают: видели, мол, когда-нибудь таких воинов? Даже не стреляют, моторы заглушили и пари заключают, какая лошадка первая споткнется или падет от дряхлости.
Да, неравные были силы в этом сражении…
Я выскочил на улицу. Странно как-то волновал меня травяной газон. Какие-то древние, дожизненные какие то воспоминания поднимал из глубин видовой памяти. Медленно я опустился на колени и уперся руками в эту ухоженную кем-то траву. Она была теплой, трава нагрелась за день солнцем, и был зеленый ковер упругим и живым.
В той, земной жизни, я видел такие газоны. Помню, был как-то раз на одной начальственной даче подмосковной. До этого только в книгах читал: мол, настоящий английский газон получить очень легко, для этого нужна лужайка, газонокосилка и двести лет ухода.
Ну, не знаю уж, сколько лет и кто именно ухаживал за той начальственной травкой за высоким забором, — впрочем, меняется только начальство, дачи остаются, но показалась она мне необыкновенной. Подошел к хозяйке, не помню, конечно, как ее звали, но лицо запомнил, надутенькая такая была особка, но с демократической косметикой. «У меня, — говорю, — просьба». — «Слушаю». — «Разрешите мне снять ботинки и босиком по вашему газону побродить». Сказал и вижу — вмастил. Надутость вся побоку, расплылась в улыбке: «Сделайте, — говорит, — одолжение».
Кругом гости собираются, ведут литературно-политические важные разговоры, в воздухе дымок сизоватый и аппетитный от жарящихся шашлыков, а я все милуюсь с травкой. До сих пор помню ее мягкую и упругую ласку.
Вот такая же трава, только не дачная заплатка, а целые поля, окружала меня на хроностанции. Я шел по траве и не пытался вмешиваться в битву, что шла в голове, в сердце, в печенке, селезенке и даже суставах.
Потому что — удивительное дело! — жалкое войско моих воспоминаний все еще не сдалось. Вместо того чтобы благоразумно поднять белый флаг, оно снова и снова упрямо ползло на смехотворный и обреченный штурм превосходящих сил противника, как принято говорить в военных сводках. И шла, шла нелепая битва, и ничего я не мог сделать.
Да и как я мог вмешаться в битву, когда участвовали в ней пусть и неравные армии, но каждая во сто крат сильнее меня. Я шел и шел, дошел до рощицы. Если и сосенки стояли спокойно, они в битве не участвовали, и я прислонился к светло-коричневому, почти янтарному, пахнущему смолой, бугристому стволу сосны и спросил:
«Что же делать?»
Вокруг — ни души. Никого не стеснялся. Да и на глазах у толпы готов я был кинуться за советом к кому угодно.
«Как что? Решай», — скрипнула сосна. Черт-те знает что за мир. Может, здесь и деревья разговаривают.
«Конечно», — ответила моим мыслям сосна, и в то же мгновенье часы на руке четко сказали: «До начала суда десять минут. Ровно столько, сколько вам нужно, чтобы дойти».
Я повернулся к станции.
«Уважаемые друзья, — сказала полная дама в белом костюме, — сегодня по жребию роль обвинителя выпала Жоао».
«У нас нет профессиональных прокуроров, — пояснил тихонько Прокоп, который сидел рядом со мной. — Когда человек слишком часто обвиняет ближних, у него это может войти в привычку, а мы таких привычек не любим».
Жоао оказался смуглым мускулистым пареньком. Впрочем, в «пареньке» я не был уверен. Вполне могло статься, что ему лет пятьдесят, а то и сто, иди разберись в этом сумасшедшем мире. Но эта зыбкость, неопределенность впечатлений не смущала меня и не тяготила. Наоборот, она была мне приятна, словно я сидел в театре и смотрел необыкновенный спектакль. В театре ведь не думаешь: а сколько лет вон той актрисе, что играет девочку, а что за человек вне сцены герой-любовник, какое кровяное давление у благородного отца. Может, это во мне профессиональный театрал говорил, но только следил я за судом, затаив дыхание.
«Друзья, — сказал Жоао, — я чувствую себя крайне неловко. Я должен обвинять людей, которых люблю и уважаю…» «Почему неловко? — прервала его дама в белом. — По-моему, обвинять по-настоящему может именно тот, кто любит, знает и уважает обвиняемого».
«Давайте не увлекаться банальностями», — буркнул кто-то из зала, в котором собралось человек двадцать.
«Не надо бояться банальностей, — улыбнулась дама в белом, — банальность — гарантия общепризнанности того или иного положения, а суд должен иметь дело только с общепризнанными положениями. Эрго — суд должен быть банальным».
«Браво, Эльжбета, — крикнул тощенький Гурам Шенгелия, — прекрасный поворот!» «Поворот, разворот, отворот, — покачала головой Маня Иванец, с которой меня уже знакомили, — эдак мы никогда не вынесем приговор».
«Майя Иванец», — подсказал мне Прокоп.
«Да, я помню», — сказал я. Какой-то несерьезный был суд, похожий скорее на пикировку друзей.
«И все же, друзья, — вздохнул Жоао, — судить Софью и Сергея нужно. Они совершенно самовольно, ни с кем не согласовав, ни с кем не посоветовавшись, ни у кого не спросив разрешения, совершили пробой. Мало того, что каждый пробой пожирает огромное количество энергии, существует твердое правило, которое требует координации пробоев, совершаемых на нашей станции и на станции в Хараре. Потому что, как все вы знаете прекрасно, два пробоя, совершаемых одновременно, могут вывести из строя… Не буду продолжать, так как, к сожалению, пока что мы не имеем права сообщать нашему гостю никакой конкретной информации, в том числе принципы и детали хроноскопии. Мало того. Соня и Сергей отправились в тысяча девятьсот восемьдесят шестой год совершенно неподготовленными».
«Ну, насчет «совершенно» — это явное преувеличение», — покачал головой сухой высокий человек в красных шортах и красной рубашке.
«Бруно Казальс, — прошептал Прокоп, — старший хроноскопист. Сегодня он адвокат».
«Вы их что, назначаете? Обвинителей, защитников…» — прошептал я.
«Нет, мы бросаем жребий. Перед самым судом. Человек, даже подсознательно, не должен заранее готовиться ни к роли прокурора, ни защитника, ни судьи».
«Не знаю, преувеличение или нет, — сказал Жоао, — но Сергей сам рассказывал, что, уже оказавшись в двадцатом веке, они сообразили, что не изготовили и не захватили с собой денег…» «Денег?» — спросил из зала тощенький Гурам.
«Денег. Да, денег. Может, ты не знаешь, что это такое?» «Забыл», — покраснел Гурам.
«Ты стажер, — сказал Жоао, — ты хочешь стать хроноскопистом. А для этого прежде всего ты должен быть историком».
«Сегодня у нас конкурс банальностей», — буркнула Майя Иванец.
«Майя, не мешай», — сказала Эльжбета, которая, как я уже понял, исполняла роль председательствующего.
«Так вот, стажер, деньги — это особые знаки, которые служили…» «Вспомнил», — сказал красный как рак Гурам.
«Итак, — продолжал Жоао, — они отправились в двадцатый век в Москву без денег, что само по себе совершенно недопустимо…» «Как называлась ваша денежная единица? — спросил шепотом Прокоп. — Я, как Гурам, забыл, представляешь…» «Рубль».
«Спасибо».
Сообразив, что они не имеют денег, Соня и Сергей все же направились в магазин и совершили двойное нарушение правил хроноскопии: они использовали приемы, недоступные аборигенам, и нарушили их законы.
«Пусть лучше Сергей расскажет, что произошло в магазине», — предложил адвокат Бруно Казальс.
«Хорошо, — согласился Жоао. — Сергей, расскажи».
«До сих пор не понимаю, как у нас с Соней вылетели из головы деньги. Тем более что все равно мы должны были приготовить одежду. Когда мы решились на пробой, я попросил хронокомпьютер подобрать нам стандартную одежду для двух молодых людей в Москве летом тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Что стоило заказать еще и денег… Но я был как в тумане…» «Почему?» — спросил адвокат в красных шортах, закидывая длинную волосатую ногу на другую.