Выбрать главу

«Тут Лидии Иосифовне плохо, вызови «скорую»…» Он был почти уверен, что при слове «скорая» старуха встрепенется, пробормочет что-нибудь приличествующее вроде: «Ах, простите, я, кажется…», но Панчихина продолжала лежать в кресле нелепой скомканной куклой. Продолжала она лежать и тогда, когда в кабинет вошла бригада «скорой»: какая-то замученная врачиха в грубом пальто, накинутом на халат, и бородатенький санитар с тяжеленным металлическим чемоданчиком.

В дверях стояла Людочка, а за нею Гаврилова из бухгалтерии, еще кто-то. Все-таки развлечение. Это тебе не репетиция «Женитьбы Бальзаминова», которую они репетировали, наверное, уже полгода и никак не могли выпустить спектакль. Что-то, видите ли, никак не мог найти их сиятельство художественный руководитель, и Иван Степанович уже не раз ставил о нем вопрос у руководства. Руководство понимающе вздыхало, разводило руками и говорило:

«Так-то оно так, Иван Степаныч, но…» Прикрывали этим «но» свою трусость и беспринципность. Удобное словечко это «но». Вообще начинало Ивану Степановичу в последнее время казаться, что-то вокруг шло не так, как раньше. Слишком много пожимали плечами, слишком часто разводили руками, слишком охотно выставляли щитами всяческие «но»…

Врачиха тем временем скомандовала бородатому:

«Носилки!» — При этом она посмотрела на Ивана Степановича так, будто он был в чем-то виноват. Она открыла было рот, хотела, видно, что-то спросить, но передумала. Лицо ее было злое, брезгливое.

Черт-те знает кому только доверяют такой важный участок, как медицина, подумал Иван Степанович. Бородатый тем временем вернулся с носилками. За ним трусил еще один, водитель, наверное. Из кармана куртки у него торчал «Советский спорт». Они уложили Лидию Иосифовну на носилки, и мужчины подняли их.

«Что с ней?» — спросил Иван Степанович, но врачиха даже не ответила, пожала только плечами. Воспитаньице…

Старуха оклемалась, оказался у нее микроинфаркт, проводили ее на пенсию, но почувствовал Иван Степанович, что что-то в театре переменилось. И взгляды ловил на себе косые, и разговаривали с ним не так, как раньше, не так… И откуда-то выползло нелепое слово «выборы»… И их сиятельство худрук осмелел. И даже руководство смотрело на него не то с жалостью, не то с осуждением. Сам Петр Петрович, как-то разговаривая с ним, долго играл остро отточенными карандашами — все пытался поставить их на попа — пожевал губы, бросил на Ивана Степановича быстрый взгляд исподлобья, сказал брезгливо:

«Ты бы, Иван Степанович, сделал выводы…» С того разговора у Петра Петровича и покатился он кубарем вниз, быстрее и быстрее, пока не докатился до пенсии, инвалидности и Дома ветеранов. Слава богу, если можно так выразиться, до позорища выборов директора не дожил.

Да, не так он представлял себе конец пути. Не так. Не то, чтобы он часто задумывался о конце, нет, некогда ему было заниматься такими пустяками, но если и мелькала неприглашенная заблудшая мыслишка о смерти, то представлялась она, смерть, Ивану Степановичу боевой, на посту предпочел бы он закрыть глаза, в кабинете или где-нибудь на совещании, чтоб говорили все: сгорел Котомкин на работе… В последних-то двух словах и заключалась вся разница. То сгорел на работе, а то просто сгорел…

Иван Степанович вздохнул. Горько было, горько. Но и сейчас не позволял он себе озлобиться. Нужно было продолжать жить. Жить и бороться. Хотя бы против того непорядка, с которым он сталкивался здесь. Разве это порядок, когда спятившего старика не лечат, а дают ему возможность сбивать с толку других ветеранов безумными россказнями. Конечно, психические заболевания, наверное, не заразны, но все равно не дело, когда несет больной всякий бред, смущает народ… А врач — если, конечно, этого Юрия Анатольевича можно назвать врачом — не только не принимает меры, а запирается в теплой компании с больным, и его невозможно найти… Да еще неизвестно, чем они там занимаются.

Нет, нет, поправил себя Иван Степанович, подставляя лицо солнышку, это ни к чему. Чем они могут заниматься, кто это воспримет всерьез. Он вдруг поймал себя на том, что мысленно составляет заявление. Лучше сделать упор на будущем. Будущее наверняка должно заставить директора отреагировать. Какой он ни на есть руководитель, а все-таки директор, пусть хотя бы Дома ветеранов, и должен понять, что будущим не шутят. Будущее… будущее — слишком святое дело, чтобы его компрометировали ненормальные склеротики. В конце концов, здесь Дом ветеранов, а не психушка. Да, этот тезис и нужно положить в основу заявления, Иван Степанович облегченно вздохнул. Не любил он воспоминаний. Только крутили они сердце, озлобляли понапрасну. Дело, главное — дело. И теперь, когда занят он был пусть небольшим, но настоящим делом, на душе стало покойно. Он боролся за порядок, и это возвращало ему самоуважение. Рожденный бороться должен бороться до конца.

Он переписывал заявление на имя директора четыре раза, но добился все-таки своего: формулировки были четкие и краткие, выводы логичные.

— Здравствуйте, Пантелеймон Романович, — сказал он.

— Здравствуйте, — буркнул директор.

Сидит, как Будда, подумал Иван Степанович, нет, чтобы встать, выйти из-за стола, пожать руку, поговорить с заслуженным человеком. И откуда он такой взялся, молчун, глухонемыми он, что ли, руководил раньше. Вон надулся, аж побагровел весь, руководитель…

— Я пришел с заявлением, — сказал Иван Степанович, — вот, пожалуйста. — Он вынул из кармана листок, развернул его и положил на стол.

Директор посмотрел на Ивана Степановича, на листок на пустынной поверхности стола и ничего не сказал, только еще больше набычился.

У Ивана Степановича вдруг мелькнула дикая мысль, что, может быть, директор и вправду надувной, как уверяли местные остряки, которые говорили, что видели ниппель у него на шее. Он с трудом удержался от того, чтобы сделать шаг к столу, перегнуться и пощупать Пантелеймона Романовича, хорошо ли накачан. Это же надо, какая чушь лезет в голову… Следовало, конечно, уйти, но Иван Степанович упустил момент, когда это было бы естественным, а сейчас неловкость приклеила его к полу, и он чувствовал себя глупо. Надо было обязательно что-то сказать, чтобы проткнуть дурацкое молчание, которое все раздувалось и раздувалось тягостным пузырем.

— Может быть, вы прочтете при мне? — наконец выдавил из себя Иван Степанович, как выдавливают из тюбика засохшую зубную пасту.

Директор взглянул исподлобья на посетителя, побарабанил пальцами сразу обеих рук по столу, мелодия угадывалась знакомая, и Иван Степанович вдруг подумал, что, может быть, псих-то как раз он, Иван Степанович, и что, может быть, это он только думает, что он в Доме ветеранов, может, он уже давно в психушке. Мысли эти его испугали, он не любил, когда мысли начинали забредать бог весть куда, и сделал несколько глубоких вдохов, чтобы успокоиться. Главное — насытить клетки кислородом, кислород — защита. Он окислит всякую дрань, что лезла в голову. В животе у него что-то забурчало, булькнуло, перелилось из одного сообщающегося сосуда в другой. Обычно Иван Степанович внимания на таинственную жизнь своих внутренностей не обращал, не до этого было, но сейчас ему вдруг показалось, что директор обязательно спросит его, что это такое.

И директор спросил неожиданно высоким голосом:

— Что это?

И от того, что он столь четко представил себе заранее вопрос, Иван Степанович испугался почему-то, растерялся.

— Это… — замялся он, — перистальтика у меня такая…

Пантелеймон Романович дико посмотрел на него, поднял заявление и потряс им в воздухе.

— Я про это.

— А… заявление.

— Я… изучу, — сказал директор и опустил глаза…

Юрий Анатольевич сказал старушке, которая испуганно смотрела на него, нервно теребя оборки на желтенькой блузке:

— Не волнуйтесь, Галина Дмитриевна. Маленькая тахикардийка, больше ничего. Торопится немножко сердечко, спешит, но мы его успокоим, вот попьете зги капельки, корвалол, и все будет в порядке.

— Благослови вас бог. — Старушка неловко перекрестила его, смутилась и добавила: — Вообще-то я не очень верующая, но как-то… — Она легко засмеялась и ушла.