Выговаривать-то выговаривал, но только без толку. Душа, как известно, здравым смыслом не всегда руководствуется. Мне иной раз даже кажется, что есть даже некая обратная пропорция: чем мускулистее здравый смысл, тем дистрофичнее душа. И на лозунги, призывы и выговоры душа тоже не слишком отзывчива.
Вот и сидел старый печальный дурак в раю и казнил себя... Смешно.
Я вздохнул в конце концов и оглянулся. Не знаю уж, что я ожидал увидеть в комнате двадцать второго века, но ничего необычайного не было. Кроме разве формы. Комната была круглой, а потолок был выполнен в виде сферы, и был он прозрачен. Не таким, правда, прозрачным, как круглое опоясывающее окно, которое смыкалось со сферой, но все-таки прозрачным. Впрочем, и окно было разной прозрачности. Часть его, которая находилась в лучах солнца, была затемненной, зато другие секторы позволяли видеть кустарник, темную полоску леса, все тот же ровный газон.
Я внезапно почувствовал себя обессиленным. Разум мой, душа онемели от невероятных перегрузок. Какая центрифуга может сравниться с испытаниями, которые обрушиваются на человека, дряхлого старика, перенесенного вдруг на небо?
Я лег, не раздеваясь, даже не расстегнув все той же своей вельветовой пижамы, на диван. Диван вздохнул, а может быть, чавкнул как-то. Сначала я почти утонул в его неземной мягкости, но через мгновение он собрался, видно, с силами, приподнял меня в более упругих объятиях.
У изголовья на спинке я заметил панель с символами. Один изображал две руки, ладонями к человеческому телу, другой - знак, похожий на волны, третий нос и дерево, четвертый - лампу и так далее.
Всю жизнь я обожал мелкую домашнюю технику, от кофемолки до электробритвы, от тостера до соковыжималки. Как вы понимаете, я не мог не дотронуться хотя бы до одного символа. Сначала я коснулся двух ладоней, и в ту же секунду по материалу, из которого был сделан диван, прошли волны. Вершины их были жестки, и действовали они как массаж. И какой массаж! Не хочу обидеть нашу массажистку, но ей далеко до того электронного чуда. Я нажал на волны, и мое ложе тотчас же превратилось в суденышко, плавно качавшееся на волнах. Откуда-то донесся плеск воды, легкий скрип переборок, шум ветра, далекий крик чаек. Я не мог сопротивляться. Я отпустил тормоза и медленно поплыл в страну сна.
Я открыл глаза, открыл легко, сразу и невольно улыбнулся, увидев перед собой Прокопа. Впрочем, я понял, что проснулся, потом, а вначале я был твердо уверен, что сплю. Судите сами: я как будто просыпаюсь и вижу стосемилетнего старца, висящего вниз головой на трапеции. Он раскачал ее и легко вскинул торс вверх. Был он без своего эстрадного комбинезона, и тело его было мускулистым и молодым.
Я прикрыл глаза, оставил крохотные щелочки. Мне хотелось смотреть и смотреть. Было в его сосредоточенности что-то детское, свежее, непосредственное.
Бывают сны, от которых хочется поскорее проснуться, очнуться, которые хочется побыстрее забыть. А тут я понимал, что сплю, и во сне боялся, что вдруг ненароком проснусь такой забавный, приятный и уютный был сон. И яркий к тому же, со стереоэффектом.
И вдруг сон и реальность слились в детскую радость пробуждения, и я понял, что уже не сплю, что сон растворил дурацкую мою грусть, что праздничный фейерверк продолжается, и нельзя терять ни мгновения, надо глазеть на него, разинув в восторге рот.
Прокоп плавно опустился на пол, слегка толкнул трапецию, и она куда-то скользнула бесшумно. Он два раза глубоко вздохнул и начал медленно подниматься вверх, коснулся рукой прозрачного потолка и опустился, посмотрел на меня и закричал:
"Ах ты жулик, жалкий обманщик! Ты думаешь, я не вижу, как ты щуришь глаза! Ты хочешь лишить меня радости общения с ископаемым человеком?! Так берегись, гнев мой будет ужасен! - Прокоп попытался сделать грозное лицо, но черты лица тотчас же расплылись в добрейшей улыбке, и он захохотал. - Эй, ложе, не ленись, помоги гостю встать".
Подо мной прокатилась упругая волна, заботливо подтолкнула голову, плечи и спину, и я сел, улыбаясь, как идиот. В этом мире нельзя было не улыбаться. Так мне казалось в эти минуты, и меньше всего я мог предположить, что очень скоро мне будет не до смеха.
"Как ты, друг Владимир? Как ты себя чувствуешь?"
"Спасибо, друг Прокоп".
"Правильно, ты сказал правильно. Лучшая наша форма обращения".
"А вы..."
"Ты".
"Хорошо, ты. А ты ожидал, что человек двадцатого века будет пытаться разжечь костер на ковре и нащупывать подле себя палицу?"
"Браво! Умник!"
"Может быть, ты хотел сказать "умница"? Слово "умник" имеет иронический оттенок".
"Гм, скажите пожалуйста, кто бы мог подумать. Тебе цены нет, друг Владимир, ты кладезь филологической премудрости. Мне уже племянник раз пять звонил из Бразилии, когда, спрашивает, я смогу увидеться с живым человеком из двадцатого века. Я говорю: потерпи. А он - не могу. Спроси хоть ты его, что за странный кулинарный прием описывали иногда их писатели - вешать лапшу на уши. Что такое лапша - все знают. Но зачем вешать ее на уши? Или таким манером удавалось получить особо тонкую лапшу? Но тогда почему действующие лица относились к этой процедуре, как правило, отрицательно?"
Я улыбнулся:
"Это просто жаргонный оборот. Вешать лапшу на уши - морочить голову. Но и у меня вопрос. Прокоп, скажи, пожалуйста, а вот эта трапеция... Это..."
"Принадлежность каждого дома. С самого нежного возраста мы обожаем висеть на ней, крутиться, сидеть. Один из наших самых мудрых философов утверждает, что суть мира можно понять, только вися вниз головой. Когда мы посещаем друзей, мы часто сидим или висим на трапециях, как обезьяны. Есть даже выражение такое, они на одной трапеции. Это значит, они очень близки друг другу".
"А... я видел, как ты поднялся в воздух. Это... как это делается?"
"О, друг Владимир, это и просто и бесконечно сложно одновременно. Вы этого не знали - может быть, об этом смутно догадывались единицы, но мир пронизан гораздо более разнообразными силами, чем это казалось вам в вашем веке. Мы тоже не познали его до конца, наш старенький мир, это и невозможно, но мы давно научились пользоваться кое-какими из этих сил. ...Но что же это я, старый болтун! Ты ведь голоден, ты обязан быть голодным, а я, несчастный, потчую тебя болтовней. Хорош хозяин, ничего не скажешь! Кухня! Две ультры и две ромашки, и побыстрее!"
"Да, Прокоп", - буркнуло обиженно откуда-то из стены.
"А теперь, друг Владимир, пока они готовят еду, я должен поговорить с тобой серьезно. Я ненавижу говорить серьезно. Серьезны только глупые люди, а мне хочется быть мудрым. Ты готов выслушать меня?"
"Да, конечно, друг Прокоп".
"Я знаю, что причиню тебе... боль, но у меня нет выхода, никакого, поверь мне. Ты поймешь, ты увидишь, мы знаем, что в чем-то вы были мудрее нас. Вы ведали, что такое горе, болезни, разлуки, страдания, и это знание, тяжкое, горькое знание, давало вам мудрость. Мы неизмеримо счастливее, мы живем в легком светлом мире, но лучшие наши умы начинают понимать, что мы чересчур рано расстались со страданием. Слишком глубоко оно встроено в душу человеческую, чтобы можно было безболезненно расстаться с ним. А искусственное страдание опасно. Стоит только начать кому-нибудь отмеривать рукотворное страдание для других - пусть даже с самыми благими целями, - как оно отравит отмеривающего, ибо не должен человек причинять страдание человеку. И не должен вообще никто облекать себя такой властью, чтобы решать за других, что им гоже, что негоже. А уж когда облекал - а сколько было таких в нашей истории! - тут же начинал смотреть на себе подобных сверху вниз, с вершины, другим недоступной. А на себя - как на всеобщего благодетеля. И даже на плаху посылал для всеобщего благоденствия. И на кострах сжигал только для того, чтобы помочь заблудшему вернуться на путь истинный, не говоря уж о лагерях и тюрьмах. Палачи ведь редко себя злодеями считают. Куда слаще видеть в зеркале непонятого другими утешителя... Или на худой конец учителя.