"А..." - растерялся я.
"Бэ-э... - зло передразнила она меня. - Нужны апельсины - проходите, молодой человек, не задерживайте других!"
От растерянности я поднял мысленным усилием пакет с тележки, стоявшей за девушкой, направил его к себе. Но я, признаться, плохо соображал, что делаю, потому что пакет задел за белую шляпку какой-то старухи, и старуха завизжала:
"Это до чего ж мы дожили, апельсинами швыряются, окаянные".
Девица в халатике сначала открыла рот и молча глядела, как пакет плыл ко мне в воздухе, а потом закричала:
"Не имеете права!"
Я окончательно растерялся, запаниковал. Мне надо было, конечно, отдать пакет с апельсинами девушке и извиниться, но я зачем-то приподнял ее в воздух, она схватилась за юбку, крикнула: "Ой!" В очереди зашумели, загалдели. Кто-то кричал:
"Отпускайте побыстрее, а не летайте!"
"Они не только летать, нырять будут, только не работать!"
"Это что же такое?"
"Надо жаловаться".
"Цирк устроили".
"Кио".
Что такое "Кио", я не знал, испугался, сдвинул локальную временную секвенцию на несколько минут, и мы с Соней бежали из магазина".
"Вот видите, друзья, как это было опасно, - сказал Жоао. - Конечно, если бы продавцы магазина заявили, что у них уплыл по воздуху пакет с апельсинами, это посчитали бы глупой шуткой. Но вдруг в очереди был бы человек с фотоаппаратом, и он успел бы сфотографировать пакет в полете - это было бы уже некое доказательство..."
"Чего? - спросил баскетболист. - Что апельсины могут летать? Что в магазине... как это называется... когда недостает..."
"Недостача", - не удержался я, и Прокоп гордо посмотрел на присутствовавших, словно я был его учеником.
"Спасибо, - поклонился мне баскетболист. - Недостача".
"И все равно, Сергей нарушил правила пробоя, - сказал Жоао. - И это недопустимо. Хорошо, что на этот раз все как будто обошлось благополучно, но..."
"Прости, друг Жоао, - опять встал баскетболист в красных шортах. - Если вы помните, друзья, когда-то богиня правосудия изображалась с весами в руках. Символ прост: любой акт правосудия напоминает взвешивание. На одной чашке деяние, на другой - законы, - обстоятельства, побудительные причины и так далее. Да, мой друг Сергей пошел на нарушение правил пробоя, да, он не испросил разрешения и не согласовал пробой с графиком работы станции в Хараре. Груз на этой чашке ясен. Но почему? Что двигало им? Взгляд любимой девушки и ее просьба - разве они не перевешивают все правила и инструкции..."
"Браво, - сказала Майя Иванец. - Это уже банальность, переходящая в поэзию".
"Судебная поэзия девятнадцатого-двадцатого веков, сказал тощенький Гурам. - Смотри работу профессора Чебоксарского университета Петра Шишлянникова".
"Стажер показывает когти и эрудицию, - кивнула Эльжбета. - Так их, Гурамчик".
"Ах, коллеги, коллеги, - покачал головой высокий Бруно, - вам все шутки".
"И прибаутки", - выкрикнула Майя Иванец.
"Отлично, с шутками, с прибаутками, но давайте спросим Соню, что заставило ее просить Сергея".
"Спросим, - согласился Жоао. - Соня, расскажи нам".
"Хорошо, - сказала Соня. - Я начну с самого начала. Недавно я ездила к отцу, он живет в Находке, скрещивает там разных рыб, кого с кем именно, я так и не запомнила, но это неважно. Он мне говорит:
"Дочурка, я тебе подарок приготовил".
"Какой?" - спрашиваю.
"Перебирал на днях старые вещи и нашел старинную лоцию. Вы, историки, ведь обожаете старые книги".
Лоция и действительно была старая, издана более двухсот лет назад в Советском Союзе. Хотя я историей мореходства никогда не занималась, я все-таки перелистала ее. И нашла в ней старинный конверт, адресованный штурману корабля "Константин Паустовский" Александру Семеновичу Данилюку. Нетрудно было догадаться, что он был владельцем лоции. Но ведь Данилюк - фамилия моего отца, стало быть, Александр Семенович наш предок".
- У меня сердце сжалось при ее словах, - сказал Владимир Григорьевич своим слушателям, - хоть и не первый раз слышал я о неотправленном моем и все же полученном внуком письме, а все равно сжалось. Я этого письма не отправлял и знал, что не сделаю этого. Значит, значит... его отправили Сашке после... моей смерти. Но почему обязательно смерти, перебил я в негодовании сам себя, почему его не переслали внуку после моего исчезновения? Резонно, резонно...
Соня тем временем продолжала:
"Конверт пожелтел, высох, адрес выцвел, но письмо, написанное дрожащим почерком - я сразу подумала: его писал старик, - прочитать было можно. И я прочла его. Его действительно написал старик, глубокий старик по понятиям того далекого времени, дедушка штурмана. Ему было много лет, он был болен, он находился в Доме для престарелых, и, кроме внука-штурмана, у него не осталось никого из родных и близких. Нет, не подумайте, что он жаловался, сетовал на судьбу или что-то подобное. Наоборот, чувствовалось, что старик старался изо всех сил, чтобы его письмо не получилось слишком грустным, но все равно оно потрясло меня. Столько в нем было печали, смирения, столько одиночества. Мне показалось, что оно адресовано вовсе не штурману, а мне, этот немой крик о помощи. Повторяю, друзья, он не жаловался, мой далекий предок, нет, не ныл. Он даже пытался шутить, описывая, как путешествует при помощи бинокля, когда сидит летом у открытого окна. Но все равно горе, печаль стариковского одиночества, неизбежный и скорый конец впереди и жалкие и одновременно прекрасные усилия сохранить при этом мужество и юмор - все это так сжало мне сердце и горло, что я разрыдалась.
Я, молодая, с сильным загорелым телом, занятая любимым делом, чувствующая поминутно на себе ласкающий взгляд человека, который меня любит, я, живущая в светлом, легком, беспечальном мире, мире, полном друзей, мире без немощной старости, в мире без неминуемой смерти, что когда-то нетерпеливо подкарауливала жертвы на каждом шагу, я вдруг почувствовала острый, невыносимый стыд. Конечно, я понимала, что ничем не провинилась перед далеким предком. Но ведь крик о помощи через прикушенные губы относился и ко мне.
Я отдавала себе отчет, что у каждого века своя школа горя и радости. То, что печалит нас сегодня, показалось бы, наверное, нашим предкам смехотворным. Люди двадцатого века, не говоря уже о предыдущих, жили в гораздо более суровом мире, чем наш мир. Наверное, они были терпеливее нас, смиреннее. Наверное, они были большими стоиками. А может быть, и мужественнее нас. Иначе они бы не выжили.
Но это ничего не меняло. Все равно это было отчаяние, пусть с ним и боролись смиренным мужеством. Я думала о прапрапрадедушке все время. Это стало как наваждение. Я пыталась представить себя на его месте: одна, тяжко больная, дряхлая, ждущая конца.
Ждущая конца! Умом я понимала смысл этих слов. В конце концов смерть отступила от нас не так давно, чтобы мы забыли, что это такое. Но сердцем... Как вообще можно представить, чтобы кто-то или что-то насильно отнимало у тебя друзей, небо, облака, смех, работу, подсовывая взамен ничто, черную пустоту, абсолютный ноль, конец движения.
Не знаю уж, мы ли стали такими слабыми или наши предки были такими сильными, но то, что дедушка штурмана Владимир Григорьевич Харин нес с таким кратким и тихим мужеством, для меня оказалось непосильным бременем.
Я просто не могла не думать о человеке, написавшем это письмо. Все время. И все время представляла себя на его месте. И мне становилось так страшно... Какой-то древний, забытый давным-давно страх подымался откуда-то, и мне хотелось кричать, выть в такие минуты. Я попросила Сергея... впрочем, остальное вы все знаете. И как бы вы ни наказали нас - а мы заслуживаем наказания, вернее, я, а не Сергей, - все равно я нисколько не буду жалеть о проступке, потому что вон сидит мой любимый прапрапрадедушка и плачет. И я плачу вместе с ним".
Прокоп погладил мою щеку, достал из каких-то глубин своего эстрадного комбинезона платок и вложил мне в руку. И во время. Слезы текли из глаз, как два фонтанчика, и Соня, милая Соня, расплывалась в радужном окаймлении.
"Спасибо, Соня, - сказала Эльжбета и громко, совсем по-ребячьи, шмыгнула носом. - Прокурор, ваше слово".