- Серьезно, года в два. Или три. В общем, наверное, нормально.
- В каком возрасте вы пошли в школу?
Почему он так устал, подумал Владимир Григорьевич, что он сегодня такого делал? Да вроде ничего особенного. Странно...
- Что? В два... простите, я задумался... Как обычно, в семь лет. Или это теперь начинают учиться в семь?
- Как вы учились?
- Если честно, средне. Особенно по математике. Таблицу умножения миновал благополучно, а потом еле полз. Очень задачки меня пугали, все эти трубы, бассейны. Что угодно в голову лезло... - Владимир Григорьевич оживился, даже улыбнулся. - Сажусь решать, а сам так живо представляю себе эти трубы, ржавые такие, только краны медные блестят. А в бассейне рыбки, и все смотрят на трубы со страхом, а вдруг вся вода вытечет.
- Очень интересно. Скажите, а эти рыбы что-нибудь говорили, как-то выражали свой страх?
- Нет, преимущественно молчали, как им и полагается, но подплывали к трубам, высовывались из воды и смотрели как завороженные и так испуганно. Мне вообще фантазия учиться мешала. Сидишь на уроке и думаешь: вот сейчас поползет по штукатурке на стене, между портретов Фонвизина и Крылова трещина, раздастся грохот, стены закачаются в страшном землетрясении и некому будет говорить: Харин, опять домашнее задание не приготовил.
- Очень интересно, - слегка оживилась врачиха.- Вы можете сказать мне возраст полового созревания?
- Вообще или мой?
- Ваш, конечно.
- Гм... Наверное, лет в четырнадцать. Может, в пятнадцать. Впрочем, влюбился я первый раз значительно раньше, лет в десять... Ее звали, помню, Власта. Кажется, ее отец был поляком...
- Нет, нет, меня интересует именно пубертация. Половое созревание.
- Я ж вам сказал, Жоржетта Ивановна, лет в четырнадцать.
- Угу. А какие у вас были склонности в детстве?
- Обычные. Преимущественно, удрать из дому.
- Куда?
- Куда - не столь важно. Важно было удрать.
- Почему?
- Да потому что дома нужно было постоянно заниматься скучными вещами: колоть дрова, складывать их, заносить в дом, тащить пойло поросенку, который метался в своем загончике в сарае как ракета и норовил сбить меня с ног.
- Гм... Ваша трудовая деятельность вкратце.
- Учился, кончил Московский университет, перед войной работал в газетах, во время войны - фронтовой корреспондент. А потом стал писать пьесы.
- Но вы где-то работали?
- Нет. После первой же поставленной пьесы меня приняли в Союз писателей, и больше на работу я никогда не ходил. С тысяча девятьсот сорок седьмого года.
- То есть почти сорок лет, - задумчиво сказала Жоржетта Ивановна, и Владимиру Григорьевичу показалось, что впервые с начала разговора в ее глазах мелькнули человеческие чувства: неодобрительное удивление и зависть.
- Скажите, Владимир Григорьевич, если я правильно поняла, вы рассказывали своим друзьям о том, как вас перенесли в будущее и в прошедшее?
Владимир Григорьевич сжался, как от удара. Иди, объясни этой мымре... Тут же ярлычок на лоб. Сказать ей, пожалуй, что просто сочинял, чтобы развлечь друзей. Жизнь, мол, в богадельне скучная, вот и решил позабавить. Устная, так сказать, фантастика. Пожалуй, так и надо сделать, чтоб отвязались. Он уже даже приготовил мысленно фразу: да, рассказывал, но рассказывал не о подлинном путешествии, а просто придуманную историю... Но почему-то не произнес он эту фразу. Не хотелось ему называть нестерпимо прекрасные дни в двадцать втором веке придуманной историей. Не хотелось. Глупо, конечно, но не хотелось. Каким-то это было бы предательством. И по отношению к милой Соне, и Сергею, и суетливому добряку Прокопу, и долговязому Бруно... И даже бедному Хьюму, которому так хотелось быть принятым в высшем обществе.
И черт с ней, с этой мымрой. Столько раз кривил за жизнь душой, так ее разработал, бедную, что гнулась, как резиновая. Хоть в цирке выступай с номером: человек с гуттаперчевой душой. Гнет и вяжет ее по желанию публики. Но он не в цирке. Хоть под конец можно не врать. Нужно не врать. В семьдесят восемь лет надо саван выстирать и выгладить, а не ерзать в дрянной какой-то суетне. И что они ему в конце концов сделают? Ну, решат, что он тихий псих. На здоровье. Он-то знает...
Он посмотрел на Жоржетту Ивановну и сказал:
- Да, я рассказывал о своем путешествии в будущее и прошлое.
- И как же вы туда отправились?
- Меня забрала в будущее моя прапрапраправнучка, если я не перепутал все эти прапра.
- Ваша... кто?
- Соня приходится мне прапрапраправнучкой, она родилась, если я не ошибаюсь, в 2150 году, и когда я был в двадцать втором веке, ей было двадцать три года.
Перепрыгнул Владимир Григорьевич какой-то ровик, заполненный холодной нечистой водой, стоял теперь по другую сторону от Жоржетты с шиньоном и был для нее недосягаем, потому что было ему наплевать, что она подумает и что напишет в своих листочках. И от этого почувствовал он какое-то облегчение, почти радость, и даже усталость не давила на плечи тяжелым рюкзаком.
- Значит, она забрала вас в двадцать второй век?
- Совершенно верно.
- Гм... Скажите, вы испытывали во время своего... путешествия какие-нибудь необычные ощущения?
- Странный вопрос. Подумайте сами, может ли не испытывать, - он сделал ударение на отрицание "не", - может ли не испытывать человек, оказавшийся в столь невероятной ситуации, необычных ощущений? Конечно, не может.
- А какие именно - ощущения?
- О, это такой букет, который быстро не перескажешь. И недоверие, нежелание поверить в реальность происходящего, и убеждение в том, что это не сон, удивление, смущение, смятение пораженных чувств, мучительные сомнения...
- Сомнения в чем?
- Видите ли, они предложили мне либо остаться у них навсегда, в их прекрасном сияющем мире и стать полноправным гражданином века, в котором давно уже забыли о болезнях, старости и даже смерти, или вернуться сюда.
Жоржетта Ивановна испытующе посмотрела на Владимира Григорьевича, и ему почудилось, что губы ее с облезшей помадой тронула улыбка. И в неприступных равнодушных глазах впервые мелькнул интерес: ну, конечно, псих. Хотя бы потому, говорила улыбка, что вернулся. Она бы, говорила улыбка, такой глупости не сделала. Она бы не вернулась в свою однокомнатную квартиру, где ее ждала парализованная мать, которую нужно было каждый день кормить, мыть и переворачивать, борясь со все более привычным раздражением, отгоняя от себя мысли, которые пугали. О, она бы не вернулась, это уж точно!
- Скажите, Владимир Григорьевич, а во время... своего путешествия вы слышали какие-нибудь голоса?
- Вы что, смеетесь?
- Я вас спрашиваю: во время путешествия вы слышали какие-нибудь голоса?
- Ну, как я мог не слышать голосов, когда я пробыл на хроностанции... это станция, где осуществляются временные пробои, - с каким-то торжествующим вызовом пояснил Владимир Григорьевич. - Я пробыл там несколько дней, я разговаривал со всеми сотрудниками, присутствовал на суде...
Жоржетта Ивановна хотела было что-то спросить, раскрыла даже рот, но передумала.
- ...А вы говорите - голоса.
Не первый раз за время дурацкого этого разговора испытал Владимир Григорьевич острое желание сходить к себе в комнату, открыть журнал "Театр", вытащить оттуда фотографию - если ее можно было назвать фотографией - и принести этой идиотке с чулком в волосах. Чтоб увидела свет, струившийся с листка, увидела улыбки, живые, подвижные улыбки, услышала далекий Сонин голосок: "Дедушка..." Чтоб увидела своими глазами открытое окошко в двадцать второй век.
Что б сказали вы тогда, уважаемая Жоржетта Ивановна? Как бы отвисла у вас челюсть, как бы сразу застряли у вас в горле ваши идиотские вопросы...
Желание это было так остро, что оно подталкивало его в спину, тянуло к двери. Но нет, нельзя было этого делать, нельзя. Ни за что и ни при каких обстоятельствах. Хватит того, что уже показал раз Анечке, Ефиму и Косте. И то не следовало...
Что она говорит, чучело?
- Да, да, я понимаю. Владимир Григорьевич, вы человек интеллигентный, разобраться в вашем состоянии не так-то просто. Поэтому постарайтесь помочь мне, хорошо?
- Постараюсь.