— Буду предельно правдив, — Бестужев помолчал. — Для вступления моего в тайное общество были свои резоны. Главный из них: я тяжело переживал упадок российского флота. Корабли гниют на причалах, не выходя в море. Матросов изнуряют на береговых работах. Флотовожди — люди неспособные. Флот сейчас разваливается внутри, хотя и набелен, нарумянен сверху. Петрово детище гибнет…
— Но, Бестужев, — прервал его император, — то, о чем ты говоришь, тревожит верховную власть не менее твоего. Разве запрещено благомыслящим людям критиковать замеченные ошибки? Подавать прожекты?
— К прискорбию, государь, прок от этого бывает невелик. К примеру, лейтенант Торсон подал в министерство весьма дельную записку, но она лежит без движения который год, потому что люди, облеченные монаршим довернем, не желают лишних хлопот. Невольно усомнишься в самой августейшей особе… («Наконец-то ты проговорился», — зло подумал Николай Павлович.) Но не один флот был причиной моих сомнений. По долгу службы мне довелось немало путешествовать по свету… С сокрушением сердечным я видел, что даже в крохотной Голландии, с ее скудной природой, народ живет лучше, нежели российский. В чем причина — спрашивал я себя. И видел один ответ: вольнолюбивые голландцы более двухсот лет назад сбросили с себя иго гишпанской монархии. Мы же, россияне, с иоанновых времен пребываем под гнетом деспотизма. («Вот до чего додумался, мерзавец!» — хотелось крикнуть царю, но он сдержал себя.) Мы надеялись, что если вся гвардия соберется близ Сената и попросит наследника престола даровать законы… В совести своей я думал, что каждый, покуда не дал еще присягу, может изъяснить свои нужды… Соболезнуя сердцем о неустройствах и злоупотреблениях в моем отечестве, я жаждал утешительных перемен. Солдаты, возвратись с поля брани, роптали: «Мы избавили отчизну от тирана Наполеона, а нас опять тиранят дома, навесив прежние вериги». Есть ли что-нибудь гнуснее, государь, крепостного права? Миллионы питателей рода человеческого влачат жалкую участь, подчинены необузданной воле помещиков, власть коих не определена никакой мерой, никаким законом. И разве язва сия не располагает Россию к бедствиям большим, чем всякое иное государство? Обширная страна, обитаемая трудолюбивым, смышленым, сильным народом, коснеет в невежество… Вот зло, государь, чрез истребление коего водворится в отечестве благосостояние.
Бестужев говорил быстро, проникновенно, как о том, что в мыслях выносил и выстрадал.
— Я согласен с тобой, Бестужев, ибо часто сам думал об этом, — снисходительно произнес император. Да, крепостное право есть зло, и я скорблю об этом не менее твоего. Земля принадлежит нам, дворянам, по праву, потому что мы, соль ее, приобрели ее нашей кровью, пролитой за отечество. Но я не понимаю, каким образом человек сделался вещью, и не могу себе объяснить этого иначе, как хитростью и обманом, с одной стороны, и невежеством — с другой. Этому должно положить конец — здесь ты прав. Но можно ль сказать, что мгновенное уничтожение одного зла не породит зла еще большего? Поручишься ли ты, Бестужев, что такая великая и важная перемена пройдет спокойно, не произведя бедственных и опасных последствий? Что хорошего мы можем ожидать, когда в не столь далекое время французская чернь, несравненно нашей просвещеннее, показала всему свету, до чего дойдет простой народ, если с него сразу снять дотоле державшую в повиновении узду. Не верней ли сказать, что прежде чем предоставить черни свободу, надлежит подготовить ее к тому длительным просвещением? Ведь ложно понятая свобода даст одну лишь пугачевщину.
— Я и мои товарищи — враги пугачевщины, — живо сказал Бестужев. — Мы поднялись не во имя убийств, а во имя права и закона. Мы не допустили чернь вмешиваться в наше предприятие. Но медлить с отменой рабства несравненно опасней, нежели спешить, и пугачевщину верней ждать от промедления. Вы говорили о просвещении, государь. Но разве способен раб воспринять его? Только полная отмена рабства позволит поставить Россию на ту ступень просвещения, на которую она имеет право по своему политическому положению в европейском мире. У нас же рабами можно назвать не только мужиков, но суть все российские сословия, лишенные свободного состояния. Ни один человек не вправе, без воли верховной власти, обсуждать государственные порядки и исправление всякого зла возможно лишь по воле высшего начальства, коя не всегда отнюдь может быть доброй. Вы говорили, государь, и о праве подданных указывать монарху на пороки. Но всякий ли порок верховная власть согласится признать таковым? И если нет, то глас благомыслящего гражданина останется гласом вопиющего в пустыне. Тому недавний пример с Александром Муравьевым, который подал покойному государю записку о пагубности крепостного права, на что тому угодно лишь было сказать, что «дурак мешается не в свое дело». А мало ли примеров расправы с людьми, виновными лишь в том, что они смели прямо говорить то, что думали. Всем памятна история, как сослан был вице-президент Академии художеств Лабзин за то, что противился избранию в почетные члены графа Аракчеева. В России шестьдесят тысяч законов, но служат ли они ко благу людей и для всех ли писаны? Нет, государь, лишь когда установится единый закон, пред которым равны все без изъятия, когда каждый получит право гласно, в печати высказать свое мнение и безбоязненно отстаивать его, тогда токмо появится путь к искоренению главных зол нашей отчизны.