— Что посеял, то и пожнешь!
Дарьи все не было, и только верный друг Алешка Волков пришел бесстрашно, хотя весь Питербурх мгновенно облетела весть об аресте Меншикова.
Они сидели вдвоем. Вернее, Волков сидел, а Меншиков метался по комнате. То сжимая, то разжимая кулаки, рычал:
— В капкан ввалился! От ума отошел! Дал себя лестью притворной убаюкать, упустил из рук мальчишку! Хотел обезопаситься родовитыми, и вот — подстерегли. Не чуял предвестья…
Молчал Волков, опустив голову. Ведь совсем недавно светлейший зажимал ему рот, слушать не хотел, на домоправителя определял. А выходит, что понимал он и поболее домоправителя.
Выезд опального
Меншикову повелено было немедля отправиться в собственный городок Раненбург[5], и на третьи сутки после домашнего ареста по Санк-Питербурху потянулся невиданный выезд.
Впереди, шестериками впряженные, вороные легко везли экипажи-оберлины, с коваными колесами, красными суконными подушками. Алели попоны, головы и груди коней украшала роскошная сбруя.
За берлинами следовало шестнадцать колясок, обитых кожей, почти столько же зеленых фургонов и не менее сотни подвод, груженных скарбом, певчими, конюхами, гайдуками, прислугой разного толка, в их числе двенадцать поваров, сапожники и портные.
Выбивал копытами дробь эскорт из тринадцати личных драгун светлейшего и ста двадцати всадников государева конвоя во главе со скуластым гвардейским капитаном Пырским, палкой сидевшим в седле. Остерман знал беспощадность этого капитана, потому и назначил его командиром конвоя, пообещав за преданную службу скорое присвоение майорского звания.
В первом экипаже ехал светлейший с женой и свояченицей Варварой Арсеньевой, во втором — сын Александр с карлой, в третьем, во всем черном, княжны Мария и Сашенька с двумя девками, Глафирой да Анной, и собачонкой Тимулей, а в четвертом — лекарь Иоганн, шведской породы, плененный под Полтавой, гофмейстер Криг с невозмутимым лицом человека, привыкшего ничему не удивляться, и старенький священник Лука.
Все уже одеты тепло. На светлейшем — душегрея, кафтан на бобровой подкладке с крупными обшлагами, отделанными золотым шитьем. В ногах — шуба из серонемецкого сукна на лисьем лапчатом меху, подаренная еще Петром I. На голове — пуховый картуз с бархатным верхом, а ноги облекают малиновые чулки на меху песцовом. Меншиков сидел в экипаже, опершись на трость в драгоценных камнях — подарок царя за разгром шведов при Калише, кланялся знакомым, приветно помахивал рукой.
Прильнули к окнам домов, вышли на балконы Долгорукие, Голицыны.
Федор с отчаянием провожал глазами поезд, увозивший Марию. Куда едет она — хрупкая, нежная? Как вызволить ее? Может, броситься в ноги императору, просить разрешения разделить с Марией судьбу? Все бы оставил, только быть рядом: слышать ее тихую речь, видеть ясные очи. И тогда камень, затуманившийся было на его столе, обретет былую зелень.
Но уже был приказ адмиралтейств-коллегии о посылке его в Англию для обучения кораблестроительному делу. И со дня на день должен был он отправляться в дальний путь. А Мария все удалялась, деля судьбу своего отца.
Вот, щедро одарен этот человек природой и умом, и талантами, но забыл, что главное — служить отчизне, потерял себя, губит близких, губит Марию…
Рядом раздался голос двоюродного брата Ивана, он говорил с издевкой, ухмыляясь:
— Поволокли голубицу твою…
Как он догадался о тайном?
— Там с нее быстро святость сдерут…
Федор посмотрел на брата с отвращением, а Иван, словно нарочно, рану ковырнул:
— Эку красавицу нашел!
Ну что же, может быть, красавицей ее и не назовешь: высокий лоб, широкие брови. Но эти огромные, мягкого блеска голубые глаза, негромкий проникновенный голос, грациозность вызывали мысль именно о красоте, И еще — об открытой, незамутненной душе. Чистой, как его зелен-камень. Сказывают, прабабка Марии по материнской линии — якутка. Потому и разрез глаз такой, и скулы припухлые. А ему это любо.
Экипажи повернули за угол, скрылись, а по всем церквам пошел радостный звон.
Хмурая толпа мастеровых, работных людей, пригнанных из селений, стояла на деревянных тротуарах. Весть об опале светлейшего уже дошла до них. Архиепископ Феофан в проповеди объявил, что нечестивая тирания развеялась в дым.
— Как ни воруй, а край приходит, — сказал бородатый угрюмый мужик в дырявой поддевке. Помолчав, добавил: — А хрен редьки не слаще. Всякий светлейший нам темнейший. Все они царя-батюшку обманывают, глаза его от нас отводят… Выжечь бы их дотла.