Выбрать главу

Гольдман есть не стал, ограничившись чаем — после пережитой встряски аппетит как-то пропал, только в желудке, периодически сталкиваясь друг с другом, ощутимо болтались кремовые розочки с Милочкиного деньрожденного торта.

— Алексей Евгеньич… — Юрка, смущаясь, покрутил в руках сахарницу. Гольдман мимоходом отметил, что кисти рук у Блохина большие и костлявые, крупноватые для его теперешнего роста, откровенно намекающие на то, что мальчишке еще расти и расти. — А можно я сахару возьму?

— Хочешь еще чая? — поинтересовался Гольдман, слегка озадаченный странной формулировкой.

— Нет… я… это… на бутерброд хочу.

Гольдман всегда полагал, будто знает толк в извращениях, но о том, что можно на кусок хлеба с маслом сверху посыпать еще и сахару, даже не подозревал. «Век живи — век учись!»

Довольный Юрка радостно принялся за третий бутерброд, стараясь действовать аккуратно и не ронять сладкие крупинки на голубой потертый пластик стола. Получалось плохо.

— Вкусно? — почему-то Гольдман почувствовал себя глупо, задавая простой, в сущности, вопрос.

— А вы, что, никогда не пробовали? — изумился Блохин.

— Никогда. У нас дома подобного… не готовили.

— У вас не было детства! — очень серьезно вздохнул Юрка, и Гольдман с трудом удержался, чтобы не заржать в голос. — Такая вкуснятина! Хотите попробовать? — и Гольдману протянули уже надкусанный ломоть.

А Гольдман, поражаясь сам себе, перегнулся через стол и осторожно, пытаясь не просыпать сахар, откусил.

— Ну? Вкусно же!

— Гадость! — честно признался Гольдман. На вежливую ложь у него нынче попросту не имелось сил. — Без сахара значительно лучше.

— Ничего вы не понимаете! — проворчал себе под нос Юрка, дожевывая остатки хлеба, и с блаженным выражением на физиономии слизнул с губ крупинки сахара.

— Куда уж мне! — Гольдман взглянул на висевшие около окна жестяные ходики с шишкинскими мишками и осознал, что пора закругляться — время приближалось к десяти. — Давай, добрый молодец, благородный спаситель, собирайся домой. Тебя там потеряли уже.

Блохин сразу помрачнел, как будто не он только что поедал свой батон с видом дорвавшегося до меда Винни-Пуха.

— Не потеряли. У мамки сегодня день рождения. Празднуют.

— Ну… Тем более. Тебе тоже там, наверное, нужно быть, — брякнул Гольдман и лишь по дернувшейся Юркиной щеке догадался, что именно подразумевается его родителями под словом «празднуют». — Сильно празднуют?

Юрка посмотрел исподлобья, словно раздумывая: говорить или нет правду? Потом вздохнул:

— От души. Они всегда… от души.

Гольдман ощутил себя ступающим по тонкому весеннему льду.

— А ты как? Когда они празднуют.

— К парням ухожу. Иногда пускают. У Жеки... у Женьки Мерзоева своя комната есть — там к нам никто не лезет. Красота!

— А когда… не пускают?

— На кухне можно отсидеться, пока не уснут все. В общаге кухня ничего так… большая. Я там часто уроки делаю.

Гольдман почувствовал, что для него, пожалуй, на сегодня вполне довольно откровений. «У тебя проблемы, Лешик, стало быть? Серьезные, взрослые проблемы? Личная жизнь не складывается? Ты — самый несчастный человек на свете? Черт!»

— Тогда — спать! — решительно произнес он.

— Как — спать? — изумился Блохин. — Здесь, у вас, спать?

— А чем тебя не устраивает? У меня к тебе тоже никто лезть не будет — живу я один.

— Да вы че, Алексей Евгеньич?! — потрясся Юрка. — Вы же учитель. Это как-то… — Гольдман внутренне сжался. Сейчас ему ка-а-к скажут!.. — Вы не обязаны вообще-то обо мне… заботиться.

— А ты? Ты разве не обязан обо мне заботиться?

— В смысле? Я чего-то не петрю.

— Вдруг мне ночью плохо станет, а рядом — никого? Нет уж, Блохин! Спасать так спасать!

На Юркином лице отразилась целая гамма чувств: от озабоченности до радости. И ни грамма страха. Гольдман позволил себе облегченно выдохнуть. Кто его знает, какие странные умозаключения может сделать, основываясь на своем богатом жизненном опыте, это дитя местных трущоб? Но, похоже, прекрасный гольдмановский порыв в кои-то веки был понят совершенно правильно.

Юрка настоял на том, чтобы вымыть посуду. Гольдман убрал со стола. Потом они вместе пошли в комнату. Блохин с интересом рассматривал книжные полки и карты звездного неба, закрывавшие почти все свободное пространство стен. Видимо, пока Гольдман мок в ванне, мальчишка так и не удосужился совершить экскурсию по квартире. Это было даже… мило. И, если честно, абсолютно неожиданно. По правде сказать, до сегодняшнего дня Гольдман как-то совсем иначе представлял себе Юрку Блохина. Выходит, в очередной раз поторопился с выводами?

— А это ваша девушка? — спросил Блохин, останавливаясь возле портрета, висевшего на стене.

— Мама, — улыбнулся польщенный Гольдман. Не отказался бы он от такой девушки, нет, не отказался бы!

Портрет и впрямь был удачный. Круглая старинная рама, акварель. Раму приволок с помойки отец, а портрет в технике акварели нарисовал бывший мамин поклонник — Ашот Авакян, ныне — заслуженный художник Армянской ССР, лауреат, дипломант и прочее, и прочее. Мама вспоминала, что папенька все зубы стер в порошок, когда «Ашотик», как еще тогда начинающего, никому не известного художника называли друзья, заставлял ее часами позировать у него в мастерской. Наброски он, видите ли, делал! Момент ловил! «И любовался! Знаешь, Лешка, как он мной любовался!» Глаза ее на уже измученном болезнью желтоватом лице сверкали счастливо и молодо, а Гольдману хотелось плакать. Кстати, глядя на портрет, сразу было видно, что художник «любовался»: длинная запрокинутая шея, струящиеся каштановые волосы, смешливые ямочки на щеках, сияющие глаза, восхитительный изгиб розовых, не тронутых помадой губ, тень от ресниц на точеных скулах. «Ты на меня похож, Лешка, — говорила мама. — Правда, мастью в отца пошел». Гольдман ненавидел и свою масть, и своего отца. А еще, сколько ни старался, даже в самом благожелательном зеркале не мог обнаружить ни маминого очарования, ни маминых ямочек на щеках. Только мамин рост. Правда то, что в женщине именовалось «хрупкостью» и «миниатюрностью» и вызывало умиление, в мужском воплощении становилось лишь источником вечных разочарований и бесконечных комплексов.

— Красивая у вас мама, — совершенно искренне произнес Блохин. (А Гольдман уже и забыл за своими невеселыми размышлениями, что находится в комнате не один.)

— Красивая. Была. Умерла несколько лет назад.

Он и сам не знал, зачем рассказывает этому абсолютно постороннему человеку, своему проблемному ученику, такие личные подробности. Поставил парня в неловкое положение. Как тут можно среагировать? Какие слова подобрать?

Блохин поинтересовался:

— А где я буду спать? Я, вообще-то, и в кресле могу, и на полу.

Сразу стало легче на душе. Спокойнее и почему-то светлее.

— На полу — это перебор. У меня в хозяйстве раскладушка имеется.

Дальше Юрка под гольдмановским чутким руководством приволок из кухни висевшую там на вбитых в стенку гвоздях заслуженную брезентовую раскладушку, извлек с антресолей гостевую подушку и старое ватное одеяло, которое пришлось постелить вниз, вместо матраса. Сверху Гольдман выдал гостю покрывавший диван плед. Благо отопление в квартире уже дали, никто ночью не замерзнет. Обеспечив Юрку чистым постельным бельем, Гольдман, кряхтя и тихонько постанывая, занялся обустройством собственного довольно спартанского ложа. Без пледа в бок будет впиваться сломанная пружина, но это ничего, дело житейское! Подумаешь, одна ночь!