Тут же к нему подбежал уже немолодой солдат (видимо, это и был Франц), слегка поддал ему кулаком между выпиравшими под гимнастеркой острыми лопатками и повел с собой.
— Всех остальных расстрелять! — услышал Вадька схожий с железным скрежетом голос майора.
— Как? Но он не комсомолец, — сказал капитан.
— И его тоже! — жестко и непререкаемо воскликнул майор. — Если он не был предан своей стране, то не будет предан и рейху!
— Прекрасная мысль! — одобрил капитан. — И прекрасная логика, Вилли!
Солдат ввел Вадьку в какую-то каморку в подвале школы, включил переносной фонарь. Вадька увидел колченогую табуретку, поленницу дров, метлы из веток. Не ожидая разрешения, сел. Не верилось, что сидит: в пути конвоиры почти не разрешали им садиться. Стоило нарушить этот приказ, и ослушник получал пулю.
Солдат отлучился на несколько минут и принес котелок, одна стенка которого была вогнутой, чтобы удобнее приторачивать к бедру. Вместе с котелком сунул Вадьке алюминиевую ложку. Солдат все время молчал, будто был лишен языка. Вадька радовался этому молчанию. Он принялся за еду — что-то похожее на гороховую похлебку. Челюсти сводило судорогой, горло перехватывали спазмы, но он ел с жадностью. Не верилось, что можно съесть все, что налито в котелке. Минута-другая, и котелок был пуст.
Все так же молча солдат привел Вадьку в школу. Пока они поднимались по ступенькам, Вадька, еще не очнувшийся от сна, услышал дальние отзвуки орудийной пальбы. Он огляделся. Стояла темнота, звезды на небе совсем не просматривались, и трудно было понять, в какой стороне стреляют. Мелькнула надежда: «Может, наши наступают, пробьются сюда, выручат?.. Собственно, кого выручат? Тебя одного? Тех, остальных, что вслед за тобой сделали два шага вперед, уже, наверное, нет в живых...»
Вадьку шатало, саднило от рези в желудке, было такое состояние, будто он вовсе и не отдыхал — хуже, чем до сна. Он предположил, что его ведут на допрос — не зря же ему разрешили отдохнуть, чтобы ворочался язык. Едва волоча ноги, Вадька вошел в комнату, куда ему указал солдат, и слегка прищурился от неяркого, давно забытого света большой керосиновой лампы, стоявшей на столе. И сразу же до трепета в груди понял, что стоит в школьном классе — об этом ясно говорили и классная доска, и запах мела, и маленький глобус на тумбочке, и одинокая парта, на которой — Вадька был убежден — есть надписи и символы, вырезанные учениками перочинными ножичками. Сам он никогда не резал парт ножичком, но писать на крышках — писал, а с того дня, как влюбился в Асю, приходил в школу после занятий и, стараясь остаться не замеченным уборщицей, садился за ту парту и на то самое место, на котором сидела Ася, надеясь обнаружить что-либо относящееся лично к нему, хотя бы свои инициалы или слабый намек на тайные чувства Аси...
Солдат жестом указал Вадьке сесть за парту, и он сел, ощутив знобящую тоску по своей школе, по юности, низвергнутой сейчас в черную пропасть.
Он тут же услышал четкие, уверенные шаги и увидел, как из тьмы, схожая с привидением, возникла фигура капитана. Он был бодр, жизнерадостен и, казалось, испытывал искреннее чувство радости оттого, что проявил неслыханный гуманизм — накормил этого азиата и даже разрешил ему вздремнуть.
Капитан удобно, с хозяйской основательностью, уселся за стол. В желтоватом вздрагивающем свете лампы его круглое, пышущее здоровьем и крепкозубой улыбкой лицо показалось Вадьке добродушным, участливым, напоминало лицо завуча Михаила Андреевича — настолько было похоже, что капитан — это вовсе и не капитан, а учитель, которому доставляет большое удовольствие его работа и который бескорыстно любит своих учеников.
— Итак, Ратников, — его истинно русское произношение опять-таки побуждало отвлечься от сознания того, что эти слова произносит человек в форме капитана германской армии, — я буду с вами беседовать. Но для хорошей беседы нужен хороший контакт, поэтому будет лучше, если я буду говорить на «ты». Хорошо?
«Какой вежливый», — подумал Вадька, горестно думая о тех, остальных, которых майор приказал расстрелять. И промолчал.
— Да, конечно, на «ты» будет гораздо лучше, — как бы убеждая самого себя, сказал капитан. — Моя фамилия — Отто Галингер. Военный корреспондент газеты «Фелькишер беобахтер».
— Знаю, — вдруг выпалил Вадька. — Центральный орган фашистской партии.
— У тебя прекрасные познания, — обрадовался Галингер. — Это облегчает наш разговор. Я задам тебе много вопросов, на которые ты должен отвечать честно и откровенно. Русские говорят, что журналиста, особенно газетчика, как и волка, кормят ноги. До войны я встречался с русскими журналистами, у меня среди них были даже друзья. Детство я провел в России, в Поволжье. Кроме репортажей с фронта я собираю материал для книги, которая выйдет в свет к нашему вступлению в Москву. Взятие Москвы точно спланировал фюрер. Майор Вилли Кранценбах — мой хороший друг, и я уговорил его, чтобы он не расстреливал тебя. Я убедил его также и в том, чтобы он тебя не допрашивал. Какой толк, сказал я ему, от допроса какого-то младшего сержанта, который, я уверен, не успел убить еще ни одного немецкого солдата. Скажи, я был прав?