Сейчас, после многих месяцев окопной жизни, после боев с их оголтелым грохотом, выстрелами, криками и стонами, вечным недосыпом и ожиданием беды, после ранения, вынудившего Тимофея передвигаться с помощью костылей, его со страшной силой потянуло на этот пристанционный базарчик, от которого веяло чем-то устоявшимся, домашним и привычным. Здесь гнездились житейские заботы, те самые, которыми он жил до войны, и даже сама война, какой бы всесокрушающей она ни была, не могла искоренить это средоточие людских интересов, страстей и конфликтов.
Человеку невозможно привыкнуть к войне. Что же до Тимофея, то он ненавидел все, что несло с собой разрушение. Еще в детстве, завидев повалившийся плетень, он торопился поднять его и укрепить, немедля заменить подгнившую ступеньку крыльца, смазать петли у скрипучей двери. Всех, кто прихоти ради мог побить стекла в пустующей хате, спустить в дымоход кошку, доломать колесо у брички, — всех тех, в кого по неизъяснимой, дикой причине вселялся злой бес разрушения, Тимофей незамедлительно определял в разряд своих заклятых врагов.
Война была враждебна ему уже тем, что опрокинула все прочно устоявшиеся понятия о разумном и безрассудном, о дозволенном и недозволенном. Те разрушения, которые она несла с собой, были глубоко чужды Тимофею. Горели хаты в станицах, вырубались сады. Место яблонь и вишен занимали орудия, гибли люди, в том числе и дети, которых произвели на свет именно для того, чтобы они прожили долгую и хорошую жизнь. Все это отдавалось в душе Тимофея долгим, неистребимым стоном и жаркой ненавистью к тем, кто встал поперек дороги трудовому народу и жаждал снова посадить ему на шею царя, капиталистов и помещиков.
Базарчик, при всей своей обыденности, все же напоминал о том, что идет война. Снеди на прилавках было всего ничего: вареная картошка, старое, пожелтевшее сало, вязкий черный хлеб пополам с макухой. Что же касается барахла, то его было поболее, но почти все военного образца: залоснившийся офицерский френч, потерявшие цвет галифе, поношенные, рыжие, давно не чищенные сапоги. Барахлом мало кто интересовался, люди, воровато стреляя страждущими глазами, приценивались к съестному. Что поделаешь: голод не тетка, душа не сосед, от нее не сбежишь, а голодному Федоту и макуха в охоту.
Заглядевшись на полную миску вареной рассыпчатой картошки, возле которой, как бы для приманки, громоздились соленые, глянцево блестевшие, в пупырышках, огурцы с прилипшими к ним мокрыми веточками укропа, Тимофей жадно сглотнул слюну. И с тоской подумал о том, что хоть и едет он в родной город, в свой домишко, но никто его там, видать, не ждет и стола к его прибытию не накроет.
Когда Тимофей ушел добровольцем в Красную Армию, жена его, Анфиса, недолго оставалась дома. Уже на фронте один майкопский знакомый сообщил Тимофею, что Анфиса ушла с отступавшими красными. Он же передал от нее крохотную записку.
«Может, оно и к лучшему, Тимоша, — писала Анфиса. — Не могу я без тебя. Тоска проклятущая заела, нету моей моченьки терпеть. А так, могет, на фронте с тобой встренусь. Ты уж не гневайся на меня, непутевую свою жену. Нет мне жизни, пока тебя не найду».
Взъярился было на жену Тимофей. Ну что за дура-баба, пораскинула бы своими куриными мозгами, мыслимое ли дело в такой заварухе, на таком окаянном фронте друг друга сыскать? Сегодня станица наша, завтра в ней беляки хозяйнуют, послезавтра она ничья или хрен его знает чья! Круговерть такая, что сам себя можешь не найти, а она вон чего задумала!
Шло время, поостыл Тимофей, не терял надежды на то, что вернется Анфиса домой, не бабское это занятие — война. Лезут туда или натуральные вертихвостки, чтоб мужиков себе надыбать, или насквозь психованные, у которых черт-те что на уме. А настоящая женщина ни за какие коврижки с мужиками в окопы не полезет, на коня не взгромоздится. За каким таким дьяволом?
Так рассуждал Тимофей, все еще не веря, что его Анфиса сбежала на фронт. «А все потому, что детишек у нас нет, — с горечью думал он. — Было бы хоть одно дите, разве же посмела она его покинуть?»
Сейчас, толкаясь на базарчике, он торопил время, чтобы поскорее добраться до Майкопа. Чем черт не шутит, может, возвернулась его Анфиса и ждет его не дождется, все глаза проглядела. Надежда не угасала, и Тимофей то и дело наведывался на станцию, боясь пропустить поезд.
Вообще-то расхаживать ему было не просто. Он еще как следует не привык к костылям, волочил раненую ногу, и подспудное горькое беспокойство не оставляло его. Пообвыкла Анфиса, что он мужик скорый на ходьбу и дела, не лежебока, как иные-прочие, а увидит, что превратился в инвалида, — и прощай вся любовь. А еще на душе было неспокойно оттого, что и в Белореченской и в Майкопе хозяйничали белые и кто-либо из тех, кто знал Тимофея, мог признать его и докопаться, что он красный кавалерист. А донесут про это — и тогда либо пуля, либо петля, выбирай, что полегче.