А болельщики надрывались:
— Так его, Молчун, так!.. Еще плесни!.. Еще ударь!.. Тыкай его, тыкай!.. Ты чего молчишь, Молчун? Ты кричи на него! Громко кричи!.. Угу-гу!.. Пшел!.. Ух-ух-ух!.. Ого-го!..
Они прыгали и хлопали себя по звонким местам, но я был уверен, что мертвяку это как мертвому припарка, — он сам пар из-под ног пускает. Кстати, пар окутал его уже почти до пояса, но дырки глаз, превратившиеся в почти вертикальные волнистые линии, так и норовили сфокусироваться на Наве — я видел, как он стреляет глазами мимо меня туда, где была она. И я плеснул еще!.. Именно в глаза! Может, и в рот попало?..
И тут он дрогнул — вывернулся не только лицом, но и всем телом и сделал шаг обратно.
В этот момент меня и шандарахнуло: «Чтобы защищать, надо понимать!.. По ходу чуши обязательно про Город долдонит. Мол, там все ведают, чего можно, а чего нельзя, что такое Одержание, а что такое Слияние… А вдруг у мертвяков есть хозяева, которые и знают всё?..»
Когда шандарахает, соображалка отключается, поэтому я, недолго думая, в два шага разбежался и прыгнул на пятящегося мертвяка, все еще продолжающего выворачиваться туда и обратно. Так и сиганул: в одной руке палка, в другой — бутылка. Обхватил его палкой, зафиксировав второй конец ее согнутой в локте рукой, в которой была бутылка.
Мертвяк прыгнул вместе со мной.
— В Город! — заорал я во весь голос. — К Хозяевам!.. Быстро!.. Одна нога — здесь, другая… У-о-у-а-оу-у-у-! У-я-я-я!..
Это был не ожог огня или раскаленной сковороды, от которого можно убежать или отпрыгнуть, это был химический ожог (во — слово вспомнил, каких в лесу не бывает), каким жгут кислоты и щелочи, — въедливый, мерзкий, разлагающий плоть. Видимо, в первый момент я этого не почуял, потому что одежда растворялась.
Потом мне рассказали, что от моего ора лягушки попрыгали в болото, птицы заткнулись, листья задрожали, а некоторые осыпались с ветвей.
— Слезай с него, Молчун!.. Брось его! — кричали мне вслед, когда мертвяк ринулся в заросли, ловко лавируя в них.
— Молчу-у-ун! Вернись! — Это Навин голос. — Кто ж меня защищать будет без тебя-а?!
Я не понял, что она мне кричит, но, услышав ее голос, инстинктивно отреагировал на него.
— Стой, мразь! — зарычал я на мертвяка.
И, не ощущая его реакции, ткнул бутыль горлышком туда, где, по моим расчетам, должна была быть щель, обозначающая рот. И опрокинул ее, чтоб лилось. Мертвяк словно споткнулся, остановился и задрожал, выворачиваясь. Я свалился с его спины без сознания, как насосавшаяся пиявка. Только насосался неимоверной боли. Болевой шок и сделал свое дело.
Как мне рассказали потом, все по очереди и неоднократно, мертвяк превратился в кисель гнойного цвета и утонул в болоте, а меня сначала долго вымачивали в ручье, чтобы растворить яд мертвяка, а потом соорудили из веток носилки и тащили обратно в деревню.
— Такая у тебя судьба, Молчун, — объясняла мне дома Нава. — С того места не на своих ногах уходить. Ты больше не ходи туда, Молчун! Нехорошее там для тебя место. И голоса какие-то дурацкие глупости всякие говорят…
Но это было потом, которое после бредового беспамятства началось для меня традиционно… с хлюпанья и чавканья с причмокиванием и доскребыванием деревянной ложки по деревянному горшку. Я лежал, не раскрывая глаз, и мне казалось, что их не стоит раскрывать. Потому что я их раскрывал уже тысячи раз и каждый раз видел скрюченного Старца, хищно склоненного над горшком. Он шмыгал носом и всхрапывал, заглатывая содержимое ложки, а потом булькал нутром.
— Ну, что веками дрожишь? — скрипучим голосом заговорил он, засунув в рот очередную порцию. — Я ж вижу, что не спишь. Все притворяются, что спят, когда я прихожу, а я вижу, что не спят, потому что спящий человек совсем по-другому дышит, чем человек проснувшийся. Он во сне забывает тишину соблюдать: храпит, сопит, булькает, стонет, пукает, а проснувшийся пытается сделать вид, что его и нет тут, — все равно что он, что корыто в углу. Думает, что старик ничего не заметит и говорить с ним не станет. Никто не хочет со стариком разговаривать, а зря — вам, молодым, никогда не узнать того, что я еще с трудом помню… Вон и Нава твоя в другом углу на лежанке валяется и тоже делает вид, что спит. Тоже стариком пренебрегает, а что она мной пренебрегает, если даже с мужем на одной лежанке не спит?! Как же она собирается с тобой детей заводить, если на другой лежанке спит? По воздуху, что ли, через дыхание?.. Знаю, что без памяти был. Так кто сейчас с памятью? Это раньше люди попадались, которые о прошлом рассказывали… Стало быть, помнили… Я вот еще остался — помню, что мне дед рассказывал, а вы все беспамятные — только бы вам языком пустоту молоть, а что раньше было, вас не интересует, и что с другими людьми было, вам как плевок по ветру. Вот ты, Молчун, такую глупость учинил — на мертвяка прыгнул. А разве ты не слышал, что мертвяки мужиков обжигают, до смерти могут обжечь! Тоже загадка: девок почему-то не обжигают, хотя теми же руками хватают, на той же спине несут или к той же груди прижимают, а мужиков до смертных ожогов жгут! Где справедливость?.. А если бы ты, Молчун, прислушивался к тому, что другие люди говорят, то тебе бы и в голову не пришло на мертвяка прыгать, потому что смысла нет, глупость чистая… То, что ты в Город надумал, — это правильно, только в Городе еще могут помнить и знать, что к чему и почему, а в деревне давно забыли и знать не хотят. А может, и хотят, но уже не умеют… Какая-то похлебка у тебя, Нава, недобродившая, — посетовал он вдруг.
— А ты подождал бы, пока добродит, а потом хлебал, — не выдержала Нава молчания и несправедливых обвинений.
— А старый человек уже и нюхом, и зрением ослаб, не разобрал, а ты, хозяйка, предупредить должна была, предостеречь, чего другого предложить… Эх-хе-хе… И старый пень пользу приносит, только никто этого признавать не хочет…
А в Город, Молчун, надо ножками идти, а не на чужую спину норовить забраться… Правды ить достичь надо, а достижение — это путь, а путь — это где идут… Как встанешь на ноги, так и шагай ими в Город… Вот раньше, мне прадед рассказывал, в Городе Главный Нуси был, он собирал младших нуси по деревням и учил их уму-разуму. А разум в том, что все едино — лес, люди, звери, небо… Все нужны друг другу, и если кому-то плохо делаешь, то делаешь плохо сам себе… Ты — часть леса, и лес — твое все. Лес не обвиняет и не призывает — он живет, и все должны жить, как он. Нет, не должны, потому что никто никому ничего не должен, а живет так, как живет. Брать можно только то, что лес тебе дает. Сам. Нельзя хотеть больше, чем он тебе дает… Тогда еще знали слово «нельзя»… Это сейчас его забыли. Я всем объясняю, что нельзя — это то, что вредно, а не то, что запрещено. Лес не запрещает, лес живет. А если ты в нем живешь так, как нельзя, то себе вред наносишь… Я потому и не понимаю, почему мертвяки женщин воруют, — это же вред для людей, а значит, и для леса, потому что люди — тоже лес. Может быть, когда исчезли нуси, а остались одни старосты по деревням, мы перестали понимать лес?.. В нем что-то происходит, а мы не понимаем и делаем то, что нельзя, то есть вредно.
— Для кого вредно, старик? — не выдержал я.
— Я ж говорил, что не спишь, — довольно отметил старик, прожевывая то, что и жевать не обязательно. — Правильно не спишь, потому что вредно спать, когда тебе правду рассказывают, которой ты дознаешься. А пешком до правды дойти ты еще не скоро сможешь, сдуру-то повредил свои ходилки… Теперь небось и детишек Наве скоро сделать не сможешь, если вообще когда-нибудь сможешь. У тебя ж промеж ног вся кожа сгорела. Как там мужской корень, не сгорел?.. Эй, Нава, как у него корешок-то?
— Не беспокойся, старый, на месте и в порядке! Я его первым делом лечить стала. Да он меньше остального и пострадал, потому что Молчун ногами мертвяка оседлал, а причинное место назад отклячено было.
— Ну, это хорошо, что отклячено, это полезно. Подлечится и детишек тебе сделает, без детишек нельзя, потому что вредно, а вредно потому, что род людской пресечется без детишек… И что ж это у тебя, Нава, похлебка такая недобродившая? У меня же теперь в пузе бурчать будет.