— Нава я! Говорила же, что Нава! Нет у нас таких имен, как Настёна. Я — Нава, мама моя, до того как ее мертвяки утащили, Тана была, подружка у меня Лава есть. А Настён у нас нет и сроду не было! Откуда ж в Лесу Настёнам взяться, когда они у нас испокон не водились? Далась тебе эта Настёна! Кто такая? И зачем тебе нужна Настёна, когда у тебя я есть? Вот выхожу тебя — и мужем мне будешь. В деревне без мужа плохо, а в Лесу и вовсе не выжить. В Лесу кого только нет, кто на бедную девушку позариться норовит: и уроды, и бандиты, и мертвяки, и рукоеды… Ой, лучше и не вспоминать, а то накличешь… Да и кто мне детей сделает? Правда, я еще не поняла, зачем мне дети и куда их девать, но все говорят, что без детей плохо. Старик говорит, что без детей запрещается, нельзя без детей. Ну, это мы с тобой еще сами посмотрим, когда я тебя выхожу.
Она заботливо приподняла мне голову и подложила под затылок что-то типа подушки, отчего я смог видеть не только потолок и склоненные надо мной лица, но и помещение, где находился. Только никакого помещения я не увидел, потому что все пространство было забито народом. Мужиками исключительно. Кроме Нас… тьфу… Навой она себя называет… Кроме Навы, ни одной женщины. А мужики все бородато-волосатые, обволошенные с головы до ног, как лешие.
Лешие?.. Хм… Леший же лыс как коленка. Как много коленок — его морда мне казалась временами именно многоколенчатой: лысина от лба до шеи — коленка, каждая щека — коленка (волосы на лице у него, похоже, никогда не росли), нос, высовывающийся между скулами-коленками, напоминал некий малоприличный мужской член, подбородок — тоже коленка. Жил Леший тоже как коленка — всегда норовил ближнему под зад дать для придания импульса. Вот же вспомнилось среди толпы волосатиков! Кто такой Леший?..
— Ты какого хрена молчишь, Молчун? — обратился явно ко мне высокий костлявый мужик, весь устремленный вперед, отчего голова его, упакованная в густую шевелюру, напоминала кулак боксера в перчатке. Хотя и собственно кулаки его, свисавшие почти до коленей, впечатляли. — Вот один давеча молчал-молчал, а как ему вмазали по сопатке, шерсть на носу, так сразу заголосил. Ты бы пошелестел из уважения к народу! Смотри, какие дерева вокруг тебя корни бросили да кроны склонили! Староста вот, — повел он головой на мужика, стоявшего надо мной рядом с Навой, — Колченог да Обида-Мученик (эти звуки были мне знакомы!) которые тебя от дерева отодрали, когда ты его головой свалить пытался, Старец вон, он все знает, что можно, что нельзя… Откуда знает, сам не знает, но знает — гриб ему в рот, чтобы помолчал чуть. Да и я, Кулак, не последний дрын в деревне. Ну, шерсть на носу!.. Хотя у тебя не только на носу, а и на роже шерсти почти нет… Откуда ты такой взялся? С летающей деревни свалился, говорят… А каким ветром тебя в эту деревню занесло?.. Ну, что ж ты молчишь, Молчун?
Я чувствовал, что меня осуждают и к чему-то призывают, от этого мужика агрессивность буквально излучалась, но не понимал ни слова. Вот же влип!.. Кто ж такой Леший? Я ощутил, что ключ к происходящему в этом коленчатом Лешем, всплывшем в моей памяти. Кроме него всплыла только Настёна и беда, с ней связанная.
— Не пугай его, Кулак, — выступила вперед Нава, явно защищая меня. — Видишь же, не понимает человек нашего языка. Наверное, в летающих деревнях на другом языке говорят. Он же не совсем молчит, а в бреду шелестит что-то страшное и непонятное. Пусть уж лучше молчит…
— А почему? — осмелел Обида-Мученик.
— Что — почему? — неосторожно спросила Нава.
— Почему он в летающей деревне живет и почему она летает? Почему они там на другом языке говорят? Почему он нас не понимает? Почему у него шерсть на лице не растет?
— Растет, — нашлась Нава (это я понял потому, что она довольно улыбнулась). — Только его ко мне принесли без шерсти, я и решила, что в его деревне так принято, и помазала его лицо соком лысого ореха. Перестало расти.
— Бабы дуры! С рождения и до смерти! — сплюнул под ноги Кулак. — Хоть и шерсть на носу у вас не растет. А может, потому и дуры, что не растет?.. Он же теперь на нормального мужика похож не будет, и его последний пацан засмеет.
— А все равно он красивей всех вас! — огрызнулась Нава. — Мой муж — каким хочу, таким и сделаю!
— Ты его сначала на ноги поставь, — вздохнув с сомнением, сказал Староста.
— И поставлю! — расхрабрилась Нава и погладила меня по голове.
Так меня Настёна гладила, когда жалела. У нас мамы-жены не было, потому что… А почему?.. Почему?.. Почему?.. И вдруг я вспомнил: а потому, что Настёна была только моей дочкой, — ее вырастили из моих клеток. Партеногенез называется. Генетики были вне себя от счастья, что от мужика девчонка получилась, как я заказывал, — научное достижение! Я тоже был счастлив. Все годы…
И тут меня прорвало! Откуда что взялось? Будто шлюз открыли или плотину смело.
— Не троньте мою Настёну… Наву… Настёну!.. Она моя дочка! — возопил я. — Не смейте ее ругать! Я вижу, вы пытаетесь, а она мне жизнь вернула! Когда-то я ей дал, а она мне вернула! Я не знаю, может, у вас в раю это не жизнью называется, но какая разница, как называется это состояние, в котором мне больно, но я дышу, вижу, слышу, обоняю… Кстати, от вас препротивно воняет, будто от немытой пивной бочки, прокисшими дрожжами воняет от вас!.. Неужто в раю не могли зубную пасту придумать? Мяты бы хоть пожевали! В лесу ее полно должно быть!..
Они отшатнулись от моего ложа с перепуганными мордами.
— Я ж говорила, что пусть уж лучше молчит! — напомнила Нава.
Вообще-то мне казалось, что в раю ни болеть, ни вонять не должно. Но я имел в виду придуманный рай, а у вас, видимо, настоящий, который просто другая жизнь… после смерти… Я согласен — лишь бы с Настёной вместе… Ну, пусть с Навой, если вы ее так назвали. Леший знает как я сюда попал!..
Тут в мыслях повторно крутнулось: «Леший знает!..» Я замолчал, глядя на перепуганных мужиков, а они с опаской взирали на меня, будто я матерился, как самый распоследний люмпен. Вспомнилось из Классиков: «Г оно и сеть Г. Люмпены. Флора…» Хотя Флора не материлась — она просто говорила на своем языке… Социум не может без социальных полюсов — без них он перестанет быть социумом. Весь вопрос в том, как далеко они разведены.
А у меня зудело в мозгу: «Леший знает!.. Леший знает!..» И я попытался вызвать образ многоколенчатой физиономии.
И она нагло высунулась из неведомых глубин памяти и произнесла коронную фразу.
— Я тебе роль предлагаю, Кандид, — сразу взял быка рога Леший, когда меня к нему доставили.
Он умел с людьми разговаривать, даже если они выпали из человеческого образа. И рога обламывать умел. Я моментально вспомнил, что меня к нему именно «доставили», ибо сам я передвигаться не мог.
«Клоаку», из коей был извлечен, я живописать не буду, ибо сие — интимное и антиэстетичное, а я, как человек искусства, придерживаюсь концепции «спасительности прекрасного и убийственности уродливого». У каждого своя «соломинка». Да и нет в ней ничего интересного.
— Finita la comedia, — театрально произнес я спотыкающимся о зубы языком. — Кончился Кандид, одно дерьмо осталось. Не игрок я больше. Найди другого…
И тут до меня дошло, и я взревел, если мой болезненный хрип можно назвать ревом (однако дело не всегда в силе звука, но часто в силе чувства — это нам, актерам, хорошо известно):
— Эй вы, апостолы волосатые, Кандид я! Слышите, Кандид!
— Нельзя! — надтреснутым голоском неожиданно взвизгнул Старец. — Нельзя такие слова произносить! Потому что вредно! От таких слов можно подумать то, что нельзя, а то, что нельзя, нельзя думать!
А остальные будто по стенкам размазались от моего вопля. И что я такого сказал?..
Я понял, что эта бледная поганка бывшего мужского рода меня осуждает, и со всей своей теоретически мужской убедительностью ответил ему:
— А поди-ка ты, плесень серая, на хрен, а не нравится — можешь отправляться на редьку или на морковку, смотря что твоему морщинистому геморроидальному заду больше по проходу.
Старец, продолжая бормотать что-то под нос, тоже размазался по стенке, но что любопытно — никто не покидал Навиной землянки. Я разглядел наконец, что это землянка. Ну, или что-то вроде, из почвы сделанное.