А рожа Лешего так и висела на персональном экране моего сознания. Личный бред.
— Я своих решений не меняю, ты знаешь, — ничуть не смутился Евсей Евсеич Леший, титан мирового кино. Или, как это искусство ныне официально называют, фантоматографа.
Ярчайший представитель Классики, главный консерватор фантоматического мира. Он считал все компьютерные технологии искусством низшего сорта, не отвергал полностью, поскольку использовать их выгодно, но откровенно морщился, используя. Он был хранителем и творцом Игрового Кино, не единственным, но выдающимся. А я — актер игрового кино, стало быть, он мне — кормилец, поилец, благодетель и отец родной.
Ежели извлек, значит, я ему понадобился. Хотя, возможно, и о кадрах заботился. На будущее.
— Эй, вы, — обрадовался я информации, услужливо подсунутой мне проснувшейся, хоть и с бодуна, памятью. — Я — актер! Я великий актер Кандид! Мне даже фамилия не нужна — я единственный Кандид в кино! А может, и в мире. По крайней мере никакой информации о тезках ко мне не поступало… Вы знаете, что такое кино? Да откуда вам в вашем подозрительно пахнущем раю знать о кино?! Вы и языка-то человеческого не разумеете… Впрочем, что это я на вас ору? Извините, — осадил я своего не в меру расходившегося скакуна эмоций.
Старец, видимо вдохновленный понижением моего тона, заикнулся:
— Незь-зь-зь…
Но я пресек его поползновения на корню:
— А ты, старый сморчок, не зязякай здесь, я ж вижу, что ты мою Наву обижаешь.
Старец, ворча, спрятался за спину Кулака, который восхитился:
— Во шпарит, шерсть на носу! Как сорока-балаболка! Жаль, что ни слова разумного. Что-то с головой у него, Нава! Не так ее, наверное, Обида-Мученик приставил обратно, а ты не посмотрела.
— Посмотрела я, — не полезла за словом в карман Нава. — Все правильно! Да и не отвалилась у него голова, а только рана на шее большая была.
Пока они выясняли отношения, я погрузился в приоткрывшиеся вдруг бредовые глубины памяти, где внимал Лешему:
— Если я предлагаю тебе роль, значит, никто другой на нее не подходит. Да и чем в собственном дерьме копошиться, лучше делом заняться. Легче не будет, это я тебе обещаю. Свою порцию страданий получишь с избытком. Тебе ж пострадать надо, искупить неискупимое, знаю я ваши артистические натуры. Обеспечу тебе достоевщину по горло и по глотку — нахлебаешься… — (Добрый человек Леший — всегда ближнему в трудную минуту поможет.) — Хотя нет твоей вины в случившемся. Но потребность души мятущейся я понимаю. Я знаю, что тебе нужно, поэтому, если будешь сопротивляться, найду способ убеждения… А алкоголь и наркота еще никому облегчения не давали — способ самоубийства для трусов.
— А я и есть трус, — не обиделся я.
— Ты не трус, ты — отец, потерявший дочь, а вместе с ней и разум, — тоном патологоанатома поставил он диагноз. — Для таких, как ты, существует только одно лекарство — работа. Для таких, как я, — тоже.
— Что за роль? — неожиданно для себя спросил я, хотя мне это было совершенно неинтересно. Привычка сработала.
— О-о-о! — многозначительно загудел Леший. — Это роль, для которой ты родился… Роль, которую подразумевали твои родители, называя тебя Кандидом.
— Не понял! — признался я, сполошно перебирая возможные персонажи.
Мне казалось, что я знаю всех, кого бы мог сыграть, но никто из них меня не вдохновлял. Евсей интриговал.
— Кандид должен сыграть Кандида! — провозгласил режиссер тоном, не терпящим возражений.
— Которого? — без особого энтузиазма поинтересовался.
— Ну уж не вольтеровского, — хмыкнул Леший. — Бери выше, копай глубже… Вольтер умный мужик, но не художественный гений. Да и ты не юный и наивный Кандид, способный утверждать, что все к лучшему в этом лучшем из миров, наблюдая человеческие мерзости. У него все умно, но играть нечего. По крайней мере мне сейчас это неинтересно.
Да уж меньше всего и мне в тот момент хотелось играть в философских сатирах.
— Не помню дословно, — продолжал Евсей — («Влево сей, вправо сей», — ни к селу ни к городу мелькнуло в голове), — но Кандид сказал, что мир погряз в грязи, но все же надо возделывать свой сад. Мы и возделываем, как можем. И утопаем в грязи.
— Говори ясней, Леший, я сейчас туго соображаю, — взмолился я. Пребывание в клоаке не способствует укреплению умственных способностей.
Он не ответил, а мордуренция его, многомудрая и многоколенчатая, расплылась и растаяла перед моим мысленным взором. Но я был полон оптимизма: он сообщил мне достаточно информации, чтобы перекосившаяся картина мира встала на место, на котором я привык ее видеть.
— Все, волосатики! — сообщил я им торжествующе. — Я раскусил ваш прикол! Переходите на нормальный язык! Это ж у нас с вами съемки идут!
Классик снимает классику. Только как-то странно меня ввели в роль. Слишком уж натуралистично. Леший, пожалуй, перестарался. Или это была непредусмотренная катастрофа? Хотя по книге все с нее и начинается. Как там?.. «Вертолет на полной скорости влетел в невидимую преграду, перекосился, поломал винты и камнем рухнул в болото…» Надо же — помню! Вдруг вспомнилось, как я штудировал первоисточник: и раз, и другой, и третий, пока все не выкристаллизовалось перед моим внутренним взором, как личное переживание личной жизни. Метод Лешего… Теперь вопрос в том, существую ли я сейчас в реальных обстоятельствах, из которых он потом будет делать монтаж, или же вспоминаю? Это вполне возможно при современном уровне развития фантоматики, но Леший не признавал таких методов: кино не должно быть иллюзией, воспоминанием о жизни, кино — это жизнь! Даже более жизнь, чем обычное существование, ибо в нем есть высший смысл, а в существовании его отродясь не было и никогда не будет.
«Вот тогда меня, наверное, и выбросило из кабины, — подумал я, удивляясь собственной способности рассуждать, — катапультировало… Потом припечатало головой о дерево, но это гораздо лучше, чем вместе с вертолетом, как летчик, уйти на дно сыто чавкнувшего болота».
Вроде бы я тогда уже должен был быть без сознания, но этот оглушительный «чавк!» и сейчас отчетливо прозвучал в ушах, уже зудевших от немолчного бормотания аборигенов. Громко разговаривать они пока, после неожиданного пугающего выступления чужака, остерегались, но и молчать было превыше их сил.
Неужели Евсеич мог пойти на смерть пилота и риск моей гибели во имя убедительности катастрофы?.. Если бы был уверен, что я выживу, мог, понял я. Классик во имя Искусства способен пойти на все. И ему сойдет с рук — несчастный случай. О родственниках, конечно, позаботится. Жмотом он никогда не был. Но он не мог быть уверен, что я выживу! Я ведь и выжил чудом, и то пока еще не до конца и не с полной уверенностью. Если инвалидом останусь, то какой из меня актер? Интересно, удалось ли ему это снять, если неожиданно случилось? Не сомневаюсь, удалось: он же говорил что-то про спутниковую систему съемок. Снимается все, а потом в монтаж. «Именно монтаж делает из отснятого материала шедевр», — любил он повторять и к процессу монтажа никого не подпускал.
— А прививки ты ему сделала? — поинтересовался Староста у Навы, ничуть не отвлекши моего внимания, потому что я не мог понять вопроса.
— Без прививок нельзя! Потому что вредно, нежелательно и опасно, — включился Старец.
— Нет, — ответила Нава, — он был слишком слаб, а слабые от прививки и умереть могут, потому что прививка здоровых предохраняет от болезни, а слабым ее делать нельзя. Я и не стала ее делать, потому что он и так умереть мог, но я его выходила, и теперь он будет моим мужем.
— Мужем, х-хы, да он, х-хы, шерсть на носу, паутина на морде, мужем твой Молчун еще не скоро сможет быть. Старец и то мужее его будет! — захыхыкал Кулак.
— А вот и нет! — возразила Нава. — Раз заговорил, пусть и не по-нашему, значит, скоро поднимется. Кто не говорит, тот никогда не поднимется, а кто заговорил, тот уже ходок, а кто говорит и ходит, тот и мужем может быть.