Мне надо было с самого начала откровенно с тобой поговорить. Но я боялся все испортить, назвав вещи своими именами. И еще, как все заразительно внутри пары. Опасная симметрия, где страхи одного вызывают неуверенность и тревогу другого: все тогда ведет, усугубляясь, к конечной отчужденности… Но, в конце концов, я пока еще «держусь». Может, удастся выиграть годик или два.
Глава IV
По-настоящему я заметил, в каком ненормальном состоянии жил последние несколько недель, лишь незадолго до нашей поездки в Венецию, из-за одного невинного Лориного замечания. Мой немецкий адвокат приехал во Францию со своей молодой женой, желая совершить «гастрономическое турне». Когда они вернулись в Париж после всех этих ресторанов, Труагро, Бокюза и прочих, я повез их в аэропорт. Лора поехала с нами. Мюллер был толстый белобрысый мужчина, благодушно попыхивавший сигарами. Всю дорогу он мне только и говорил, что о рагу с филейчиками у Виара, об утке «триссотен» у Баго, о молочном каплунце в собственном соку, обмениваясь со своей женой сообщническими взглядами. Она в свой черед, гордясь своими «культурными достижениями», не забыла упомянуть о замороженной Джоконде в шампанском и о незабываемом зайце с черникой. Было очевидно, что это счастливая пара. Обратно я молча ехал под дождем, а Лора слушала кассету с записью индейской флейты. Привалившись к моему плечу, она спросила:
— Жак, а когда ты наконец решишься устроить мне гастрономический «Тур де Франс»?
Не знаю, что на меня нашло и почему этот невинный вопрос показался мне коварным намеком. Я так резко сбросил скорость, что следовавшая сзади машина чуть не врезалась в нас и послышались протесты.
Я повернулся к Лоре:
— Что это значит? Издеваешься надо мной?
В полной растерянности она почти с испугом отшатнулась от меня. Еще никогда я не говорил с ней так злобно. Она поникла головой.
— Я еще не созрел для церковных утешений, — процедил я сквозь зубы. — Ни для каплунчика по-любительски, ни для размазни Папана-старикана, ни для чепухи на палочке, ни для дуры набитой под цыганским соусом, ни для хрена турецкого с каперсами, ни для фитюлечки с розовым лепесточком, ни для зуавских портков по-домашнему, ни для разносолов дядюшки Верцингеторикса, ни… ч-черт.
Когда Лора плакала, это было преступление против человечности. Это был расстрел беженцев из пулемета. Это был нацизм, а я — Гитлер. Я съехал с автострады на первом же ответвлении и остановился среди каких-то ящиков с цикорием из Ренжиса. Я хотел обнять ее, столь по-мужски полагая, что тотчас же все будет прощено.
— Оставь меня! Подонщик!
— Подонок, — пробормотал я.
— Ты говоришь со мной тоном, что я умереть хочу!
Я открыл было рот, но это и впрямь была безнадежная грамматика.
Она сорвала с шеи тонкую золотую цепочку и швырнула ее мне:
— На, держи, я тебе ее возвращаю…
— Но это же тебе мама подарила, Лора, родная…
— Вот именно, сам видишь, как это серьезно! Возвращаю ее тебе. Мне ничего от тебя не нужно!
— Но это же твоя мама, когда ты была маленькой…
Она схватила цепочку, опустила стекло и выбросила горстку золота в лужу.
— О Господи, видишь, что ты со мной сделал?
Я выскочил под проливной дождь, подобрал цепочку и попытался вернуть ей. Она покачала головой.
— Нет, кончено!
— Но это же не от меня…
— Плевать, мне надо покончить! Я хочу, чтобы ты себя чувствовал окончательно и бесповоротно! Хочу вернуться в Бразилию первой же авиакатастрофой, мертвая!
Она подняла стекло и прижалась к нему лицом, вся в слезах. Я осыпал стекло поцелуями. Промок насквозь. Обогнул машину, чтобы сесть за руль, но она заблокировала дверцу изнутри. Тогда я скинул шляпу, снял плащ, пиджак, рубашку, галстук. Когда я начал стаскивать с себя брюки, в ее взгляде появился проблеск интереса и даже уважения. Когда же я избавился от ботинок, трусов и носков и остался совершенно голый под дождем, это, похоже, произвело на нее благоприятное впечатление. Она даже казалась удовлетворенной. Опустив стекло «ягуара», спросила: