Он проводил меня до двери, с некоторой поспешностью. Думаю, ему хотелось остаться с ней наедине.
Я вышел.
Я сел в бистро и потребовал решение. Я был в состоянии такой нерешительности, что, когда подошел официант, сказал ему:
— Решение, пожалуйста.
Только увидев в его глазах полное безразличие, свойственное старым парижским официантам, где чуть заметно легкое презрение ко всему, что еще пытается их удивить, я опомнился:
— Настойку, пожалуйста.
Казалось, он пожалел о нормализации наших отношений и удалился к стойке. Я собирался встать и позвонить Лоре, попросить ее прийти в это маленькое кафе Латинского квартала, которое ничуть не изменилось с той поры, когда я был студентом, и которое слышало столько клятв и видело столько слез расставания, что мы выйдем оттуда, чувствуя, что ничто не окончено и что «мы никогда больше не увидимся» — это не конец, а любовное свидание. Я любил слишком глубоко, чтобы обойтись без будущего. Нельзя говорить «навсегда», когда для тебя уже все сочтено. Мое тело стало телом старого обманщика, а мои самые искренние порывы оканчивались расчетом возможностей и сроков поставки. Речь шла уже не о самолюбии или гордости, я не помышлял о разрыве, чтобы избежать постыдного провала: речь шла о том, чтобы определиться. Я любил Лору слишком глубоко, чтобы влачиться на костылях за своей любовью. Я достал из кармана письмо, полученное от нее сегодня утром: она оставляла эти письма повсюду, передавала из рук в руки, даже когда я лежал рядом, вставала, чтобы написать мне. Эти письма появлялись в моих карманах, приходили по почте, выпадали из книг — несколько нацарапанных слов или целые страницы, — словно они были частью какой-то пышной растительности, свойственной сезону сердца, гораздо более бурной и перехлестывающей через край в своем цветении, чем насаждения нашей умеренной и склонной скорее к пастельным тонам широты. «Я все утро гуляла вместе с тобой по берегу Сены, пока ты был в конторе, и купила у букиниста стихи бразильского поэта Артюра Рембо, знаешь, того самого, кто первым открыл истоки Амазонки и родился французом из-за трагической ошибки, которую лучше обойти молчанием. Ты никогда не узнаешь, что значит для меня твое присутствие, когда тебя нет рядом, потому что парижское небо и Сена в этом отношении так безразличны, что раздражают меня своим видом, будто уже видели все это миллион раз и годятся лишь для почтовых открыток».
Я спустился в телефонную кабинку.
— Почему я должна идти туда, Жак? Там полно постороннего народу, снаружи…
— Приходи. Я часто заглядывал в это кафе, когда мне было двадцать. Мне тебя тогда ужасно не хватало, очень хорошо помню. Я сидел здесь часами и ждал тебя. Устраивался напротив двери и караулил, но входили и уходили одни только хорошенькие девушки, и никогда ты. Я сижу за тем же столом, что и тогда, но на этот раз ты войдешь. Я соберу все свое мужество в оба кулака, встану и заговорю с тобой. О Франклине Рузвельте, которого только что избрали президентом Соединенных Штатов, о Билле Тилдене, только что выигравшем уимблдонский турнир. Ты меня узнаешь, я тут единственный мужчина, разменявший шестой десяток, у меня седые волосы, стриженные под гребенку, и лицо, на котором ради тебя будут восемнадцатилетние глаза. У меня в руке будет письмо, которое ты недавно написала тому, кем я был в то время…
— Я написала это письмо тому, кто ты есть сегодня. Тебе некогда искать кого-то другого. Ты знаешь, что скоро состаришься, любовь моя? Остается не так уж много места, только-только для меня, и я чувствую себя не такой… как сказать по-французски безуверенной?
— Скажи безуверенной, это как раз то, чего во французском не хватает… Приходи, Лора. Мне надо сказать тебе нечто важное.
Я вернулся к столику и позвал официанта:
— Вы откуда родом?
— Овернец, — сообщил он мне с некоторым высокомерием, потому что это не входило в его обязанности.
— Когда мужчине под шестьдесят и он решает порвать с молодой женщиной, которую любит и которая его любит, как по-вашему, что это с его стороны?
— Дурость, месье. — Он надменно поднял брови. — Это все, или желаете какое другое решение?
— Да, с его стороны это дурость, то есть здравый смысл. Так что дайте мне коньяк и письменные принадлежности.
Это было первое прощальное письмо, которое я написал, потому что до настоящего времени всегда ловко устраивался, чтобы оставить это удовольствие противной стороне: хамская элегантность или искусство быть джентльменом. Я написал: «Жак Ренье, вы меня глубоко разочаровали. Я обнаружил, что у вас заурядная натура вкладчика, что главное для вас — это баланс, прикидки, бухгалтерия и коэффициент прибыльности. Авантюрист, которого я знал в годы моей юности, превратился в мелкого буржуа, боящегося проиграть. Вы разучились жить в настоящем и постоянно озабочены завтрашним днем. Когда ваша сексуальная потенция ослабевает, вы ведете себя как глава предприятия, который боится, что не сможет в срок рассчитаться по долгам, и предпочитаете выйти из игры. Однако вам остаются целые месяцы, быть может, даже год или два, и, если немного повезет, вы сдохнете до того, от инфаркта, но нет, вам нужны горизонты и перспективы, десятки гектаров будущего, и у вас, когда-то рисковавшего своей жизнью каждый день, вместо сердца осталась всего лишь касса взаимопомощи. Так что я принял решение порвать с вами. Я не хочу больше делить с вами ваши мысли, ваше мелкое тщеславие, ваши убогие заботы о собственном самолюбии и эту вашу манеру: дескать, лучше отказаться, чем проиграть. Я отмежевываюсь от вас, от вашей психики мужчины, цепляющегося за свой золотой эталон, и буду любить Лору как смогу, сколько смогу и приму неудачу, когда она случится, как любой мужчина, которому должен прийти конец. Я не покину Лору из-за заботы о собственном достоинстве, потому что такая забота — уже недостаток любви. Прощай». Я адресовал это письмо самому себе, купил марку у стойки и опустил конверт в ящик. Вернулся и сел с легким сердцем. Ничто так не ободряет, как доказательство воли в отношении самого себя, когда принимаешь трудное решение и держишься его.