Погасив, я опять сел на диван. Я искал в себе следы нервозности, страха. Ничего подобного. Бык готов для бойни. Я надеялся, сам не знаю почему, что он ударит меня в затылок.
Послышался какой-то легкий шум.
Я скрестил руки и слегка наклонил голову.
У него наверняка электрический фонарик.
В гостиной вспыхнул свет.
В дверях стояла Лора, держа руку на выключателе.
Я застыл, словно в параличе, уставившись помутневшим взором в галлюцинаторную нереальность.
Она сняла перчатки. В руках у нее была маленькая серебристая сумочка. Изумрудное платье. Длинное платье изумрудного цвета с длинными рукавами и туникой в искрящихся блестках.
…В панике вернулся мир, нахлынув с рокотом и сигналами тревоги. Я вскочил на ноги:
— Тебе нельзя тут оставаться… Я жду…
— Я знаю.
Думаю, моя первая мысль была достойна похвал. Лора почувствовала, что я в опасности, и спешно покинула какой-то разодетый званый ужин, чтобы оказаться рядом со мной. Это была дань уважения женской интуиции и возвышенным чувствам, а если я пишу эти строки с некоторым цинизмом, то лишь потому, что юмор тоже гниет.
… Был темный прямоугольник двери и в золоченом зеркале — седой мужчина, пойманный в западню своими старыми стенами…
— Твоя подруга мне позвонила. Госпожа… Льюис Стоун, да, именно…
— Лили Марлен, — пробормотал я.
Она прошла через гостиную, легкая, победоносная. Зачесанные назад и собранные в узел волосы освобождали очень чистый лоб от всего, в чем был хоть малейший признак тени.
— Твоя подруга мне сказала…
— Я знаю, что она тебе сказала.
Она села рядом со мной:
— Жак, я не могу жить без тебя и… Не собираемся же мы расстаться только потому, что… потому, что…
— Потому что я становлюсь импотентом. Скажи это. Скажи это, Лора. Надо, чтобы это было сказано раз и навсегда…
— Ты не… это неправда! Но тебе требуется…
— … помощь, — сказал я, и мне удалось засмеяться.
— Неправда! Неправда! Твоя подруга мне все объяснила…
— Что она тебе объяснила, эта мерзавка?
— Ты много жил, и твоя сексуальность стала теперь не такой простой… не такой элементарной…
— Не такой… элементарной? Более «причудливой», так, что ли?
— Надо принять себя…
— Докуда? Докуда принять?
Я стоял и орал, и никогда «Закат Европы» не оказывал мне большей поддержки…
— Уж лучше сдохнуть. Пусть Европа принимает, только не я… Если у меня уже нет достаточного будущего, жизнеспособности, силы, если я вынужден лишиться себя самого, отказаться от собственного представления о себе, о цивилизации, о Франции…
— Боже мой, Жак, что ты несешь?
— Есть предел цене, которую я готов платить за энергию, необработанный продукт и сырье…
Но на этот раз я даже не успел засмеяться. В прихожей раздался звук шагов, и вошел Руис. Я уже готовился к этому некоторое время, поскольку чувствовал, что окружен заботами со всех сторон.
На нем была фуражка и шоферская униформа. Под правый погон просунута пара перчаток с пустыми и хищно согнутыми пальцами, тянущимися ко мне, словно крылья черной птицы.
— Старая бандерша, — сказал я.
— Sí, señor, — подтвердил Руис.
Он вышел на середину гостиной, снял фуражку и бесстрастно застыл. Я снова, и в последний раз, испытал жгучее волнение — предчувствие, смешанное с удовольствием, — глядя на это лицо, столь отличное от моего и напоенное совсем другим солнцем. Теперь я заметил, что след жестокости в складке его губ, спокойная уверенность и безразличие его ожидания были почти вызывающими, выдавая уверенность в будущем и в победе… Был еще краткий миг отказа, благородного негодования, непокорства и насмешки, стремительный проход по Елисейским полям со знаменами и де Голлем во главе, несколько глотков мартовского воздуха и внутренней болтовни, где извивалось и с ненавистью агонизировало мое в избытке проявленное классовое сознание…
Револьвер лежал в ящике письменного стола, но это была всего лишь умирающая мысль.