— У меня есть предложение о покупке за три миллиарда от Кляйндинста.
— … за два с половиной.
— Я просил четыре.
— Знаю. Очень интересно. Мы об этом еще поговорим, если хотите. Повидайтесь со мной, прежде чем продавать. — Он уткнулся носом в свой бокал. — Да, Кляйндинст… На дух его не переношу, — буркнул он, и этот оборот, вкупе с сильнейшим американским акцентом, показался мне вдруг невероятно комичным.
Впервые до меня дошло, в каком нервном напряжении я жил последние месяцы.
— Что он вам сделал, этот Кляйндинст? Обыграл в шарики?
— Достал он меня, вот и все.
— А чем, если не секрет?
— Вам не понять, старина. У вас вес не тот. У французов вес не тот. Ваш Сильвен Флуара, ему ведь… семьдесят пять? Буссаку и Пруво восемьдесят пять и восемьдесят восемь. И Буссак недавно отошел от дел. А за ними — никого. Среди французов соперника искать нечего. Был Джани Аньели, но профсоюзы его обкорнали. Ладно, в Италии есть Чефис. Был Герлинг в Германии, да с крахом Херштадта подскользнулся на банановой кожуре… Есть еще в Европе несколько ребят, которые неплохо держатся и могут поспорить за европейский титул… Кто? Вы их знаете не хуже меня. Бош, Бюрба, Грюндинг… добавим еще Некермана и Отцегера… А главное — Кляйндинст… и я. На этом поле я еще чертовски крепко держусь, старина, я не экс. Ладно, всего Кляйндинста зараз я повалить не могу, но вот одна его компания, СОПАР, очень меня привлекает. В ваших же интересах дать мне знак, прежде чем с ним договариваться… Этот сукин сын пытается заполучить титул абсолютного чемпиона Европы, вы не хуже меня знаете…
Я подумал, что каких-нибудь десять-двенадцать лет назад за тем же столиком в «Гритти» или, быть может, метрах в ста отсюда, в «Харри’с баре», примерно такие же речи вел Хемингуэй по поводу своих литературных соперников. Свой образ чемпиона мира он довел до самоубийства. Мы все весьма падки до чемпионства, но американцы меньше других склонны признавать в человеке право на поражение.
— До свидания, Джим.
— До свидания. Приятно было поговорить о старых добрых временах. Надо бы нам почаще встречаться. В конце концов, у нас куча общих воспоминаний.
Он протянул палец к лацкану моего пиджака:
— Уж я-то знаю, что стоит за этими м-маленькими ленточками…
Глава II
Я поднялся в номер. Шторы были закрыты, и ночь оставила после себя зажженные лампы среди беспорядка поспешного бегства и наспех собранных чемоданов. Лора сидела в кресле, у ног ее стоял проигрыватель, она слушала музыку. Голова ее была откинута, и распущенные волосы струились до самого ковра. Я переступил через Баха, Моцарта и Ростраповича и рухнул на диван; наверное, у меня был вид человека, который только что дал украсть у себя все сбережения, надежно спрятанные, однако, в глубине его самого. Дули рылся везде и все оставил настежь.
— Что с тобой, Жак?
— Ничего. Внутренний монолог.
— Можно узнать о чем?
— … никогда не признавайтесь.
Она опустилась на колени подле меня, поставила на диван локти и заглянула мне в лицо.
— Я требую!
— Я думал о падении Римской империи. Падение Римской империи — самая распространенная вещь на свете, хотя каждый думает, что он единственный, с кем это случилось. Очень демократично. А также очень по-христиански… Смирение, воздержание и все такое…
— Ты очень мило увиливаешь.
— На воде особенно. Думаю, что смог бы даже кататься на водных лыжах, одновременно играя в бильбоке.
— Чего он от тебя хотел?
— Мы с ним битый час проговорили о… необратимых процессах.
— По поводу чего?
— По поводу Венеции, конечно. Она все тонет, и никто не в силах этому помешать.
— Кто такой этот Дули?
— Очень сильный человек… в смысле финансов. Американцы крайне плохо приспособлены к невозможному. Два года назад он хотел выпрямить Пизанскую башню. Ну да. Нечасто встретишь столь отчаявшегося человека в такую рань.
Она прижалась головой к моему плечу:
— Я тебя люблю.
Это было сказано, чтобы напомнить мне, что на все есть ответ, причем единственный.
Есть в Лоре частичка «счастливого острова», чем она, без сомнения, немало обязана родной Бразилии, но еще больше своим доверительным отношениям с жизнью. Каждое утро Лора распахивает окно навстречу занимающемуся дню так, словно этот старый копуша с самого рассвета ждет ее с охапкой подарков. Глаза ее полны карей, горячей веселостью под почти прямыми бровями, густоту которых она сохранила, — как же я оплакиваю эти растленные эпиляцией лбы, где карандашная, вечно более-менее бежевая подводка убивает своей плоскостью всякую игру света и тени! — она собирает волосы в узел, а когда его распускает, я каждый раз удивляюсь преображению ее лица, переходящего от спокойствия к взволнованности. Приоткрытые губы всегда кажутся чуточку заброшенными, словно были созданы прерванным поцелуем; и во всем — от безмятежности лба до кроткого упрямства подбородка — юность поет о своей уверенности, что ничто и никогда не должно кончаться.