Выбрать главу

Менгар замолчал. В кабинете явно стало темнее: то ли туча набежала, то ли сумерки сгустились, – не знаю.

– Ах, люди, люди, – с оттенком умиления в голосе прибавил профессор. – Уму непостижимо, во что они вкладывают понятие о чести. То, что болтается между ног, должно бы красоваться на голове, как корона.

Он встал. В мрачноватом – красное дерево и кожа, – плохо освещенном кабинете его блеклое лицо почти светилось. Тонкие губы растянулись в непривычной улыбке, а нестареющие глаза погрустнели. Где‑то в глубине квартиры рассы´пались ноты мелодии Рамо, словно прозрачные дождевые капли упали на вековую пыль французских проселочных дорог.

– Простите, что заставил вас потратить время попусту, месье, – сказал профессор и протянул мне руку. – Заболтался, а рекомендации‑то никакой вам толком не дал. Есть, разумеется, другие специалисты: Нимен в Швейцарии, Хорсшит в Германии… Все зависит от того, что вы понимаете под словом “любовь”.

– Вы помогли мне наилучшим образом, – сказал я.

Профессор склонил голову набок и прислушался.

– Моя жена любит Рамо и Люлли, – сказал он, – и я сам со временем к ним пристрастился, потому что каждый раз, когда слышу эти мелодии, думаю о ней. Мы женаты уже пятьдесят лет, и все эти годы она играет на клавесине.

Он с некоторой поспешностью проводил меня до дверей. По-моему, ему хотелось поскорее остаться наедине с женой.

На улице я зашел в бистро. В голове все смешалось. Тянуть больше нельзя, твердил я себе, но и решиться ни на что не мог – так бы и дал себе пинка!

– Дайте мне, пожалуйста, пинка! – брякнул я официанту.

И только увидев на его совершенно бесстрастном лице тень раздражения – кто‑то еще пытается чем‑то его удивить, его, бывалого парижского официанта! – поправился:

– Я хотел сказать, пивка.

Слегка разочарованный тем, что все вернулось в рамки, официант удалился к стойке. Пойду позвоню Лауре, подумал я, и попрошу прийти в это крошечное кафе в Латинском квартале. Оно ничуть не изменилось с тех пор, как я был студентом; здесь, в этих стенах, звучало столько любовных клятв и было пролито столько прощальных слез, что мы выйдем отсюда, уверенные: ничего никогда не кончается и сказать: “Мы больше не увидимся” – все равно что назначить новое свидание. Слишком я любил Лауру, чтобы смириться с потерей будущего. Как скажешь: “навсегда”, если тебе уже отмерен срок? Я превратился в старого лгуна, который, выходит, врал душой и телом – самые искренние чувства опошлялись меркантильной экономией сил и заботой о технических деталях. Теперь уже не в гордости и не в самолюбии было дело, я шел на разрыв не для того, чтоб избежать позорного банкротства, а чтобы не потерять себя. Слишком я любил Лауру, чтобы тащиться на костылях, пытаясь догнать свою любовь. Я достал из кармана письмо, которое получил от нее утром, – она вечно оставляла за собой целый шлейф из этих писем, могла вдруг сунуть мне в руку или, пока я сплю рядом с ней, встать и написать очередное. Они обнаруживались у меня в карманах, приходили по почте, выпадали из книг – записки в несколько слов или плотно исписанные страницы, будто всюду пробивались побеги буйной, яркой зелени, пышно разросшейся под сияющим в ее сердце солнцем, слишком жарким для наших умеренных, тяготеющих к пастельным краскам широт.

Все утро, пока ты был на работе, я гуляла с тобой вдоль Сены и купила у букинистов сборник бразильского поэта Артюра Рембо – знаешь, того, что открыл истоки Амазонки и по трагической ошибке, которую давно пора предать забвению, родился французом. Тебе не понять, как важно для меня, чтобы ты был со мной, когда тебя нет рядом, а то Сена да Сена да парижское небо – никудышные спутники, им все это давным-давно осточертело, и вид у них ужасно скучный, годится только на почтовую открытку.