Но уехать из Франции, не уладив дела, нечего было и думать, и поскольку поездка в далекие края откладывалась, я как‑то раз, в конце мая, предложил Лауре пройтись вместе со мной по самому чужеземному кварталу Парижа, о котором она и знать не знала.
Я оставил машину на улице Ланж, и мы пошли пешком в сторону бульвара. На Лауре была прозрачно-желтая блузка, белые джинсы и та же, луарская, шляпа. Очень ясно, вполне в духе парижской весны, вырисовывались бедра и грудь. Мне бы предупредить ее заранее, чтобы оделась по‑другому, раз мы идем в Гут-д’Ор. Ведь большая часть трудовых мигрантов, которые тут живут, – мусульмане, а их подход к женскому телу еще настолько предопределен древней традицией, что они не могли не увидеть в таком откровенном наряде вызов или даже приглашение. Но меня уязвило не то, как арабы и негры смотрели на Лауру, а взгляды, которые они бросали на меня и в которых читалась прозорливая насмешка. Эти люди знали, отпираться бесполезно.
Я взял Лауру под локоть:
– Пойдем‑ка отсюда поскорее.
– А что такое?
– Это оскорбительно.
– Что?
Чуть не проговорился!
– Оскорбительно для них. Это расизм. Мы разгуливаем здесь как зеваки.
– Но тогда зачем ты сюда пошел?
– Я не знал, что они уже привыкли.
– Не поняла.
– Ты что, не видишь, как они на тебя смотрят?
– Нет. И вообще, они больше смотрят на тебя.
– Вот именно. Они привыкли.
– Да к чему привыкли? Что происходит, объясни мне, ради всего святого! Что с тобой?
Я остановился:
– Я же сказал: расизм. Знаешь, что это такое?
– Но…
– Расизм – это когда все не считается. Люди не считаются. Когда можешь делать с ними что хочешь, и это не считается, потому что они не такие, как мы. Понимаешь? Они не наши. Можно обращаться с ними как со скотом, и ничего, не стыдно. Не потеряешь достоинства, не уронишь свою драгоценную честь. Они так не похожи на нас, что можно не стесняться, не бояться осуждения – вот в чем дело! Можно нанять их для самых грязных делишек, потому что их суждение о нас все равно что не существует, оно не может нас унизить. Вот это и есть расизм.
Но Лаура уже не слушала меня, а смотрела куда‑то поверх моего плеча. Я сжал кулаки и резко обернулся. Вот он. Выходец из Северной Африки. Он неотступно шел за нами с тех пор, как мы вошли в Гут-д’Ор. Вернее, шел за мной. Не сводя с меня глаз и не переставая улыбаться. Он предлагал нам свои услуги. Моя трахать для тебя твой жена. Моя иметь большой член. А твоя смотреть. Моя все делай за тебя, как твоя хотеть. Твоя искать, кто будет трахать твой жена, – бери моя, моя знать и уметь! То есть он‑то молчал. Это я, Жак Ренье, наговорил всю эту мерзость про себя. Я, а не этот стройный парень лет тридцати, с поджарым, обтянутым узкими джинсами задом, в красно-желтой шапочке. Он тут у себя дома. Тут в смысле во мне. Может, он так зарабатывал. Не на женщинах. А на мужьях. Эксплуатация приезжих пролетарских элементов порой принимает довольно любопытные для этих элементов формы. А стоит им привыкнуть к эксплуатации, как они начнут извлекать из нее пользу. Эксплуатировать эксплуататоров.
Вдруг кто‑то дружелюбно похлопал меня по плечу:
– Ну, ну, месье, успокойтесь!
Это вмешался здоровенный, добродушного вида негр, нагулявший добрую сотню килограммов от хорошей жизни. Он, видно, и теперь неплохо пообедал в ресторане. Все к лучшему в этом лучшем из миров, – говорила его физиономия.
– Садитесь‑ка скорей в мое такси. Не станете же вы драться при даме.
Я посадил в машину Лауру и обернулся. Парень лениво прислонился к стенке и все так же улыбался.
– Не стоит на них обижаться. Неотесанный народ. А у арабов женщину не уважают. Вы турист?
– Yes.
– Поезжайте к нам на Мартинику. Вот где вас замечательно примут. У нас там еще сохранились хорошие манеры. Сохранился дух “старой доброй Франции”. Знаете такое выражение?
– Нет. Мы иностранцы. Скандинавы.
– Это значит, все как в былые времена. Ну да, немножко старомодно. На Мартинике еще поют песни восемнадцатого века. Здорово! Куда вас отвезти?
Лаура сидела молча. С полными слез глазами. Она возмущалась моей жестокостью, несправедливостью и ничего не понимала. А это выплескивались наружу злость и презрение, что я испытывал к самому себе, и придавали мне вид брезгливого, оскорбленного в лучших чувствах сноба.