Герцогиня Ф, стояла бок о бок с мадемуазель А., одним из печальнейших явлений в среде наших куртизанок; маркиза Т. колебалась, купить или не купить ей вещь, на которую надбавляла цену мадам Д., самая роскошная и самая известная кокотка; герцог И., о котором в Мадриде говорили, что он разоряется в Париже, а в Париже, что он разоряется в Мадриде, и который все-таки не мог истратить даже своего годового дохода, разговаривал с мадам М., одной из наших самых умных рассказчиц, которая время от времени печатала рассказы за своей подписью, и обменивался дружескими взглядами с мадам N., прекрасной завсегдатайкой Елисейских полей, почти всегда одетой в розовое или голубое; ее карета запряжена парой рослых черных лошадей, которых Тони продал ей за десять тысяч франков и… которые она ему заплатила; наконец, мадемуазель Р., которая при помощи только своего таланта достигла вдвойне против того, чего достигают светские женщины при помощи своего приданого, и втройне против того, что другие достигают при помощи любви, пришла, несмотря на холод, сделать несколько покупок, и на нее было устремлено немало взоров.
Мы могли бы назвать инициалы еще многих людей, собравшихся в этих гостиных и очень удивленных общей встречей, но боимся утомить читателя.
Скажем только, что всем было безумно весело и среди тех, кто находился здесь, многие знали покойную, но, по-видимому, не вспоминали ее.
Смеялись громко, оценщики кричали до потери голоса, торговцы, которые заполнили все скамьи перед главным столом, тщетно старались восстановить тишину, чтобы в тишине обделать свои дела. Никогда не было такого шумного и пестрого собрания.
Я медленно шел среди этого неуместного шума, помня, что рядом, в соседней комнате, умерла несчастная женщина, мебель которой продавали за долги.
Целью моего прихода были не столько покупки, сколько наблюдение, и поэтому я наблюдал физиономии поставщиков, которые устроили аукцион. Каждый раз, когда какой-нибудь предмет неожиданно повышался в цене, их лица расплывались в улыбке.
«Честные» люди, которые строили свои расчеты на продаже этой женщины самой себя, которые зарабатывали на ней сто на сто, которые преследовали ее своими векселями в последние минуты жизни, пришли после ее смерти пожать плоды своих «честных» расчетов и получить проценты за свой постыдный кредит.
Насколько правы были древние, установив одного общего Бога для торговцев и для воров!
Платья, шали, драгоценности продавались с неслыханной быстротой. Эти вещи мне были ни к чему, и я ждал.
Вдруг я услышал крик:
— Книга в прекрасном переплете, с золотым обрезом, под заглавием «Манон Леско». На первой странице есть надпись. Десять франков.
— Двенадцать, — сказал кто-то после продолжительного молчания.
— Пятнадцать, — сказал я. Почему? Не знаю. Вероятно, из-за надписи.
— Пятнадцать, — повторил оценщик.
— Тридцать, — возразил первый покупатель таким тоном, будто он не допустит надбавки.
Дело принимало характер борьбы.
— Тридцать пять! — крикнул я.
— Сорок.
— Пятьдесят.
— Шестьдесят.
— Сто.
Признаюсь, если бы я хотел произвести сильное впечатление, я вполне достиг этого; кругом воцарилось глубокое молчание, и все смотрели на меня, желая разглядеть, кто так добивается этой книги.
По-видимому, тон, которым я произнес последнее слово, подействовал на моего противника: он предпочел прекратить этот торг, в результате я должен был заплатить за книжку в десять раз дороже ее стоимости и, поклонившись, сказал очень любезно, но, к сожалению, немного поздно:
— Я уступаю.
Возражений не последовало, и книга осталась за мной.
Опасаясь, что самолюбие снова заведет меня далеко и нанесет ущерб моему кошельку, я записал свое имя и ушел. Должно быть, свидетелям этой сцены я подал повод к бесконечным догадкам: их интересовало, вероятно, почему я заплатил сто франков за книгу, которую мог повсюду купить за десять, самое большое — за пятнадцать.
Через час я послал за своей покупкой. На первой странице было написано чернилами красивым почерком несколько слов от того, кто подарил эту книгу. Надпись была коротенькая:
Маргарите смиренная Манон.
А внизу подпись: «Арман Дюваль».
Что значило это слово «смиренная»?
В чем признавала Манон, по мнению Армана Дюваля, превосходство Маргариты: в разврате или в благородстве души?
Второе толкование казалось более правдоподобным, первое было бы только наглой откровенностью, которую не приняла бы Маргарита, несмотря на свое мнение о себе.
Я взял в руки эту книгу только вечером, перед сном.
Я очень хорошо знаю трогательную историю Манон Леско, но всякий раз, когда мне попадается в руки эта книга, меня влечет к ней, я открываю ее и в сотый раз переживаю жизнь героини аббата Прево. Эта героиня так правдоподобна, что мне кажется, будто я ее знаю. На этот раз постоянная параллель между Маргаритой и Манон придавала чтению неожиданную привлекательность, и к моей снисходительности присоединялась жалость, почти любовь к бедной девушке, по наследству от которой я получил этот томик. Манон умерла в пустыне, это верно, но на руках человека, который любил ее всеми силами души, который вырыл для мертвой могилу, оросил ее своими слезами и схоронил в ней свое сердце, а Маргарита, такая же грешница, как Манон, может быть так же раскаявшаяся, как и та, умерла среди пышной роскоши, если верить тому, что я видел, на ложе своего прошлого, но и среди пустыни сердца, более бесплодной, более необъятной, более безжалостной, чем та, в которой была погребена Манон.
И действительно, как я узнал от своих друзей, осведомленных о последних днях ее жизни, Маргарита не слышала у своего изголовья искреннего утешения в продолжение двух месяцев, пока тянулась ее медленная и мучительная агония.
Потом от Манон и Маргариты моя мысль перенеслась к тем, которых я знал и которые с песнями шли по дороге к смерти, почти всегда одинаково печальной.
Бедные создания! Если нельзя их любить, то можно пожалеть. Вы жалеете слепого, который никогда не видел дневного света, глухого, который никогда не слышал голосов природы, немого, который никогда не мог передать голос своей души, и из чувства стыда не хотите пожалеть слепоту сердца, глухоту души и немоту совести, которые делают несчастную страдалицу безумной и помимо ее воли неспособной видеть хорошее, слышать Господа Бога и говорить на чистом языке любви и веры.