Мы уехали. Послушавшись Каравая, я сунула в сумку ночную рубашку и зубную щетку. По набережной Сены мы добрались до моста Отей. О чем-то вспомнив, он, не доезжая до дома, остановился на какой-то торговой улице, поставив машину во втором ряду.
Он дал мне пятьдесят франков и сказал, что ни он, ни Анита никогда не ужинают и, наверное, в доме для меня ничего не найдется. Обладай я хоть капелькой чувства юмора, я бы наверняка расхохоталась, вспомнив свои бредовые мечты об уютном ужине при рассеянном свете и надутых ветром шторах.
Но вместо этого я густо покраснела и ответила, что я тоже не ужинаю, однако он не поверил и повторил: «Идите, я вас прошу».
Он остался в машине, а я зашла в булочную и купила себе бриошки и плитку шоколада. Он попросил меня также «заодно» забежать в аптеку и взять ему лекарство. Пока аптекарь ставил штамп на рецепт, я прочла на коробочке с флаконом, что это сердечные капли. Он устраивает голодовки, а чтобы не падать в обморок, подбадривает себя дигиталисом. Гениально!
В машине, пряча в бумажник сдачу, он, не глядя на меня, спросил, где я купила свой костюм. Он, видимо, из тех мужей, которые не выносят, когда кто-то, кроме его жены, прилично одет. Я ответила, что получила его бесплатно, как сотрудница агентства, когда мы делали фотографии для одного из наших клиентов с улицы Фобур Сент-Оноре. Он кивнул головой с таким видом, словно подумал: «Ну, конечно, так я и думал», — но, желая быть приятным, сказал мне что-то вроде того, что для конфекциона, мол, он очень недурен.
Я никогда раньше не бывала в квартале Монморанси в Отее. Видимо, мое настроение окрашивало весь пейзаж, потому что этот квартал с чопорными симметричными улицами, расположенный в гуще Парижа, показался мне деревней, убежищем для провинциальных пенсионеров.
Караваи жили на Осиновом проспекте. Имелся здесь и Липовый проспект и, наверное, Каштановый. Дом Караваев оказался именно таким, каким я его себе представляла: большой, красивый, окруженный цветниками. Был седьмой час. На листьях деревьев мелькали ослепительные солнечные блики.
Помню, как мы подъехали, шум наших шагов в предвечерней тиши. В холле, облицованном красным кафелем, с большим ковром на полу, на котором были вытканы единороги, несмотря на то, что в окно пробивался свет, горели все лампы. Каменная лестница вела на верхние этажи, на нижней ступеньке, прижимая к груди лысую куклу, стояла светловолосая маленькая девочка в лакированных туфельках, в носочках — один из них сполз гармошкой вниз — и в голубом бархатном платьице, отделанном кружевами. Она уставилась на меня ничего не выражающими глазами.
Я подошла к ней и наклонилась, чтобы поцеловать и поправить ей носочек. Она молча ждала, когда я это сделаю. У нее были такие же большие и голубые глаза, как у Аниты. Я спросила, как ее зовут. «Мишель Каравай». Фамилию свою она произнесла «Клавай». «А сколько тебе лет?» «Тли года». Я вспомнила о розовом слонике, которого я собиралась ей подарить, но он остался дома, в кармане пальто.
Шеф сразу же пригласил меня пройти в большую комнату.
Я сменила очки и попробовала машинку. Это был портативный «Ремингтон» выпуска сороковых годов и к тому же еще с английским расположением шрифта. Но он все же мог вполне прилично взять шесть закладок, хотя Каравай предупредил меня, что достаточно четырех экземпляров. Он раскрыл дело Милкаби и вынул листки, исписанные бисерным почерком (я никогда не могла понять, как этот верзила ухитряется писать так мелко), объяснил мне особо неразборчивые места и сказал, что ему до фестиваля во дворце Шайо надо повидаться с одним владельцем типографии — он даже сам не знает, что тому от него нужно. Пожелав мне всего хорошего, он добавил, что Анита скоро придет, и ушел.
Я принялась за работу.
Анита спустилась ко мне минут через тридцать. Ее светлые волосы были узлом стянуты на затылке, в руке она держала сигарету. «О, мы не виделись целую вечность, — сказала она, — как ты поживаешь, у меня чудовищная мигрень» — и все это скороговоркой, буквально изучая меня с ног до головы, с таким видом, словно кто-то принуждает ее к этому. Впрочем, она всегда так разговаривала.