Соланж прижимает к груди плетеную кожаную сумочку — так ей легче закрыться, защититься от окружающей ее спешки…
Поначалу она просто ощущает чье-то присутствие рядом, потом впечатление становится более определенным: кто-то замедляет шаг. Кто-то приостанавливается.
Женщина.
На асфальт ложится тень, силуэт в костюме с короткой юбкой, и волосы, волосы так и летят по ветру.
Женщина в нерешительности. Ее тоже обгоняют. Соланж чувствует, как незнакомка постепенно укорачивает шаги, останавливает свой бег…
Соланж находит, что эти две тени прекрасно гармонируют друг с другом, теперь они согласно покачиваются, равнодушные и величественные, их ритм среди всей этой неразберихи отчетливо музыкален.
Ей припоминается сегодняшний сон, тот, в котором Дама в синем, с неузнаваемым лицом, растворилась в толпе.
Соланж не поворачивает головы. Она знает. И от этого знания ей хочется рассмеяться.
Они долго вот так вот молча семенят рядом, до тех пор, пока женщина не приостанавливается снова, словно в нерешительности.
И тогда Соланж на нее смотрит.
Улыбки, которыми они обмениваются, напоминают взаимное одобрение.
Женщина сворачивает за угол.
Дело сделано.
Женщина невозмутимо удаляется, аккуратно переставляя ноги, старательно отмеряя и выверяя каждое прикосновение ступни к асфальту. Тело плавно покачивается, голова чуть наклонена, словно для того, чтобы…
Соланж провожает ее взглядом.
Было бы преувеличением сказать, что ей пришла в голову мысль. Скорее, безотчетный порыв.
Порыв, заставляющий ее внезапно ускорить шаг.
БАБУШКА-МАКОВ ЦВЕТ
Перевод Н. Васильковой
Глаза открываться не хотят, так — наполовину. Она длит и длит этот момент пробуждения, эти особые минуты, когда будто плывешь по пространству, где нет никакого возраста или, вернее, где бродишь без цели между всеми возрастами, тобою пережитыми. Она переходит из одной Марты в другую, позволяя памяти задерживаться в этой, быстро покидать ту, как получится, как захочется — по настроению, в зависимости от того, что сейчас у нее — горе или радость. Так всегда…
А потом она вздыхает. Она любит вздыхать, пусть и без всякой причины. Вздох облегчает, умиротворяет, придает свежести — этакий сквозняк, просвистывающий душу.
После того как вздохнет, только после этого она наконец распахивает глаза и смотрит на свою спальню. На свою жизнь. Жизнь старой дамы.
Что комната, что жизнь — в вяло-бежевых тонах. Занавески, покрывало на кровати, связанные крючком салфеточки на спинках двух кресел и на комоде…
Чтобы встать, нет, сначала сесть на краю постели, нужно подготовиться. Вот, вот… — все очень осторожно. Подождать, пока выйдут из оцепенения затекшие руки-ноги, хотя левое-то бедро так и останется не совсем в ее власти, и стреляющая боль станет преследовать Марту до тех пор, пока не придет время ложиться спать. Ужасно неуступчивая эта нога, редко удается с ней сговориться.
Еще один вздох. Теперь — шлепанцы, халатик из сатина.
Кухонные часы, само собой разумеется, показывают ровно восемь. Чайник полон. Хлеб в тостере. Три ломтика, не больше. Маленьких, конечно.
А неожиданность случится, когда она станет заваривать чай. Две ложечки без верха, не больше.
Почему-то мысль о том, что вот сейчас она выпьет чайку, ее не греет, как грела всегда. Хуже того, если вслушаться в себя, покажется, что от одного только запаха чая у нее сердце начинает биться чаще, а поскольку Марта к себе прислушивается — да она просто только это и делает! — то и прижимает невольно к груди руки, словно уже хочет остановить его, выпрыгивающее оттуда.
Нет, сейчас сердце ведет себя спокойно. Тем не менее Марта подтягивает к себе табуретку, садится, берет пилюли и добросовестно пересчитывает их. Лекарства — они как вздохи успокаивают. Даже считать эти пилюльки — и то полезно: сразу становится лучше. И сердцу лучше, и ноге тоже.
Но все-таки это внезапно вспыхнувшее отвращение к чаю ее интригует. Интересно, каким образом женщина, которая ничего, совершенно ничего страстно не желала столько лет, могла бы догадаться, что причина волнения, которое она сейчас испытывает, просто-напросто в желании.
Марта хочет кофе. После двадцати лет пристрастия к черному цейлонскому она вдруг захотела кофе.
Любовь к чаю зародилась в ней когда-то так же внезапно. Она была словно бы вынужденной, эта любовь, она возникла как будто для того, чтобы все тело Марты не развалилось на куски в день похорон Эдмона, когда все вызывало у нее тошноту и омерзение, когда ей попросту не хватило сил остаться наедине с привычной чашкой кофе с молоком, за столом в той самой кухне, где раньше она так часто мечтала иметь возможность хоть разок позавтракать спокойно, не слыша ворчания своего мужа, который всегда был кем-то или чем-то недоволен.