При виде Феликса, сидящего с незнакомой женщиной за их столиком, когда осталось, наверное, даже меньше трех часов до свидания с ней, Марта, вспыхнув подобно молнии, испытала острейшее чувство, в котором слились в одно целое обожание и отвращение. Иными словами, Марта испытала муки ревности, незнакомые сердцу, до недавних пор не знавшему любви.
И как всякая женщина, внезапно застигнутая этой ни с чем не сравнимой мукой, все еще не в силах двинуться с места от дверей «Трех пушек», она сделала именно то, чего ни в коем случае делать была не должна, то, что еще усилило разрывавшую все ее существо боль. Она еще глубже вбила в сердце ржавый гвоздь ревности, она решила посмотреть, какой шарф осмелился надеть, идя на встречу с незнакомкой, Феликс, что у него на шее в этот торжественный момент, когда он совершает явное преступление, она захотела узнать, какого цвета измена.
Второй выстрел оказался куда более метким, куда более страшным, чем первый. Он уничтожил все, что еще оставалось от Марты, раненной любовью. Потому что на Феликсе был шейный платок цвета граната, шейный платок с кашмирским орнаментом, тот самый, любимейший, свидетель их первого порыва друг к другу.
И за несколько секунд Марта полностью преобразилась.
Точнее сказать, она снова стала той, какой была — нет, разве такое возможно? — какой была почти три месяца назад: старой дамой в синем, которая ничем не отличается от любой другой старой дамы, той, кому не улыбалась на улице никакая Женщина-маков цвет, и ни с кем эта особа безмолвно не говорила — по той простой причине, что ей некогда развлекаться, да-да, конечно, какие теперь развлечения, ей не до удовольствий, у нее дела… Было разом покончено со всякой романтикой, с этим новым — редкостно прекрасным — самоощущением, с этой внезапно обретенной молодостью души и тела, без которых она не смогла бы так легко перейти от травяного чая к кофе, в семьдесят-то лет. Марта стояла на тротуаре и тупо смотрела на свою сумку со слишком тяжелой бутылью коричневой жидкости. Кока-кола… Кока-кола…
Да, конечно, у нее остаются дети, остаются внуки, но…
Надо отвернуться от этой двери. Не смотреть туда, на террасу «Трех пушек». Не видеть этот столик, который перестал быть их столиком.
Вернуться домой. Начать, наконец, переставлять ноги. Одну, потом другую. Каждый шаг — как стихийное бедствие. Такой жуткой боли в левом бедре никогда еще не было… Дергает хуже нарыва, хуже воспаленного нерва в зубе…
Марта не слышала, что Валантен зовет ее, высунувшись из дверей «Трех пушек». Ему пришлось подойти, взять ее за руку, окликнуть по имени, чтобы она смогла мысленно оглянуться назад, из себя — словно вывернутой наизнанку.
— Мадам Марта! Да мадам Марта же! — надрывался Валантен. — Господин Феликс уже битый час пытается докричаться до вас! Смотрите, он же вам знаки делает! Он вас зовет! Вы что — не видите?
Марта вздрогнула и вернулась в настоящее. Она посмотрела на Валантена и увидела его: друга, союзника прежних времен, прошлой жизни — до измены, до предательства…
— Вам что — нехорошо, мадам Марта? Давайте-ка мне вашу сумку!
Где это она? Кто она такая? Должна ли она вот так уступать этому человеку, который, схватив в одну руку ее тяжеленную сумку, другой тащит ее куда-то, продолжая говорить с неизменным пылом:
— Вы же понимаете, господину Феликсу так хочется познакомить вас с мадемуазель Ирен!..
Мадемуазель Ирен?.. Мадемуазель Ирен?..
Почему некоторые слова так стремятся обмануть нас? Почему им доставляет удовольствие нас запутывать?
Валантен буквально подтолкнул Марту к столику, из-за которого в едином порыве к ней кинулись Феликс и Собака.
— Марта, дорогая моя!.. Разрешите представить вам Ирен, мою сестру Ирен!
В то памятное воскресенье, когда доктор Бине не позволил малышке Матильде испортить праздник своего появления на свет, Марта чувствовала себя так же. Так же, как теперь, она плавилась от невозможности выразить словами эмоции, так же душили ее одновременно смех и слезы.
Но избегнуть худшего — это сложное испытание. Марта вдруг поняла, что вокруг нее суетятся. Она увидела склоненные над собой, исполненные сочувствия лица, и только тогда поняла, насколько бурными оказались охватившие ее чувства. Ощутила влажный язык Собаки на руке, поняла, откуда эта слабость, эта внезапная, видимо, и испугавшая окружавших ее людей бледность.
А больше всех заставил ее поволноваться о себе самой Феликс: глаза его стали вчетверо шире от тревоги.