В те тяжкие, бесконечные, изнурительные недели — ноющая боль в ногах и пояснице, грибковая инфекция и воспаленные гланды — шлюха чувствовала, что пророчество о ее собственной смерти сургучной печатью ложится на сердце ее, потом на мозг, потом на влажную несчастливую пизду, из которой она в эти погибельные годы добывала свое сомнительное пропитание. Будто тайное послание, будто скрытый знак — стоит взломать этот код, и видишь его во всем: в дерьме и развалинах улицы, в чашке остывшего кофе, что пьешь на ходу, в глазах твоего кота, глядевшего, как ты трахаешь еще кого-то, как приводишь домой очередного клиента. И — в порыве дыхания, оргазма и смерти, что вечно едет на заднем сиденье — ее глаза за глазами кота смотрят с щербатого края мраморного подоконника — ДМЗ [Демилитаризованная зона. — Примеч. пер. ], ничейная земля голых ягодиц и потных пальцев, грязи и вони и молчаливого ожидания, когда мужик одевается и снова становится тем, чем был, пока вошел в ее дом. Его присутствие уже навсегда в прошлом, даже оно — даже воспоминание, замечалось только котом, и то лишь, когда Гром экономным, скупым движением помечал все своим кошачьим запахом, чтобы заглушить вонь человечьего семени; и всякий раз — последний, всякий раз ножки стола, ладони шлюхи оттерты дочиста, миропомазаны заново, боль утишена до следующего раза и следующего раза, и раза последнего на сегодня.
Это случилось в один из последних вечеров. Гром ушел из квартиры, где шлюха лежала, скорчившись запятой на кровати, забрался далеко вверх по реке, забрел под мост Вашингтона и, когда он — как обычно, нелюбопытно, но решительно обнюхивал мусор и обрывки, палки и кости, на него кинулась свора собак. Рожденные на улице или брошенные, вышедшие добывать себе пропитание — и шлюха в своей кровати подтягивает колени к подбородку, в этом единении глаза ее открыты, уши слышат — поступь бездомных бродячих собак, потом — рычание и громкие вдохи, спотыкающееся появление из-за деревьев, и они видят — в прицеле — Грома, — и в это мгновение, подсаженная на крючок, свидетельствующая так же остро, как свидетельствовала бы силуэт собственного убийцы, входящего в дверь, шлюха видит — Гром припадает к земле, слышит клацание челюстей и лязг зубов, — и ничего не может поделать шлюха: ее рабство абсолютно, как абсолютно рабство пойманных в ее пизду и кончающих там мужиков, ее беспомощность равна их беспомощности, дыхание возвещает о близости растворения и распада, кончины и смерти — растворения и распада, кончины и смерти Грома, — ее собственного горестного и мучительного извержения, когда наконец она вернет себе чувства, прилив и брызги, брызги и подтекание… Кастрированный или нет, диабет или нет, Гром умирал с вызовом и с трудом: драл, царапал собак — как царапала собственные ноги шлюха, извивалась на постели, будто страстью, охваченная смертью, когда собаки наконец загнали Грома. Сумбур, мешанина собачьих лап, хвостов, челюстей — и сколько ни пытаться, шлюхе не всплыть, не избавиться, не убежать — ее жизнь, как жизнь Грома, — это просто от одной лакуны проклятия к другой, от той раны к этой, висит на волоске, царапай когтями-ногтями, заставляй их надевать резинки, но свора — всегда слишком много, о, как много, и запах — не стереть, никогда не избавиться от запаха, запаха, запаха… Лежа в кровати, перекатываясь на бок, чтобы сблевать — она видит, что осталось после собак под мостом, — блевать своей жизнью, пока не опустошит себя до конца, не опустошит настолько, чтобы суметь встать.
Было ли это в тот вечер, когда на волне поминок по Грому она вышла на улицы, чтобы отыскать своего убийцу и отдать ему себя, или несколько вечеров спустя? Свидетельства здесь не ясны. Да и кто заносит в анналы смерть какой-то шлюхи? Только в конце, когда он вошел в нее и пустил оружие в ход, в ужасе и боли обрела она зерно завершения, понимания, пожелания если не времени, то предназначения — сердце, проткнутое ножом, вздымающийся вопль, слившийся воедино крик убийцы и его жертвы, и пронзает ткани нож, и тогда в пене, в отсрочке смерти она не увидела, как склоняется перед ней гигантская голова суждения и суда, взгляд мягок, как у кота, глаза зелены, как у кота, круглы, как у кота, и оценивают все, как кошачьи. И она отпускает все: кровь и сперму, рассвет, что когда-то поймал ее на крючок, и тело Грома — шаблон небытия, пустоту, какой ей вот-вот предстоит стать.
— Он умрет? — переспрашивает ветеринар. — Что ж, мы все умрем, так что, разумеется, я считаю, что и он тоже умрет. Но не скоро, — добавляет он. — Совсем не скоро.
Недостаточно скоро, думает шлюха, ничто никогда не бывает достаточно скоро. И опять на равнодушные улицы, Гром возмущенно притих на руках, сердце и пизда теперь так пусты, что могли бы захватить мир, принять в себя кота словно дитя-подменыша, поглотить саму Королеву Кошек: поймай, всади когти и пригвозди — полный значит пустой, пустой значит ушел к музыке лающих у реки собак, к конфигурации завершения, отмеченного будто плоть — запахом.