1901-ый год был исключительно неблагоприятен для искавших высшего образования евреев. Генералу Ванновскому, занявшему незадолго до этого пост министра народного просвещения, царский рескрипт поручил "коренной пересмотр учебного строя" и осуществление "сердечного попечения в школе". Но в действительности продолжали сохранять силу меры, предписанные предшественником Ванновского - убитым в феврале 1901 г. Боголеповым. Последний обнаружил, что установленная для евреев в столичных университетах 3-х процентная норма фактически превышена, - благодаря ходатайству разных влиятельных покровителей. И, среди других репрессивных мер, направленных против студенчества, Боголепов предписал "выравнять" число евреев-студентов до положенной для них законом "нормы". Практически это вело к сокращению "нормы" почти вдвое. Оставшееся в силе и после смерти Боголепова распоряжение это ударило тем чувствительнее по его жертвам, что, не будучи опубликованным, оставалось неизвестным до самого последнего момента.
С чувством горечи и незаслуженной обиды покидали мы канцелярию университета, в которую входили с такой беспечностью и молодым оживлением. К этому у меня присоединялось и ощущение некоторой неловкости перед товарищами за личную удачу: место рождения и обучения было независевшим от каждого из нас обстоятельством - счастливой или несчастливой случайностью.
Ко времени моего поступления в университет юридический факультет в Москве утратил былую славу и авторитет. Такие светила, как Чичерин, M. M. Ковалевский, Гамбаров, Муромцев, Чупров, Янжул, сошли со сцены, - одни умерли, других вынудили уйти.
И перед младшею столицей померкла старая Москва...
Московский юридический факультет к началу текущего века не мог идти ни в какое сравнение с петербургским, который был прославлен такими именами, как Сергеевич, Мартенс, Таганцев, Д. Д. Гримм, Петражицкий. Понизился в Москве уровень преподавательского состава, понизились и предъявляемые к учащимся требования. Только тупица оказывался неспособным осилить юридическую мудрость и экзамены в Москве, тогда как в Петербурге преподавание было поставлено серьезно, и испытаниям подвергалась не только память и усидчивость студента.
На первом курсе читали всего четыре предмета. Меньше всего давали лекции проф. Самоквасова, хорошего археолога и архивариуса, но не историка русского права. Аудитория у него быстро таяла. Перестал скоро посещать его лекции и я: то, что он читал, можно было полностью прочесть и в рекомендованном им учебнике.
Энциклопедию права П. И. Новгородцев тоже читал, но его "чтение" было совсем другого порядка. Он привлекал к себе внимание слушателей не только содержанием лекций, но и личными лекторскими данными. Особенным успехом Павел Иванович пользовался, конечно, у слушательниц Высших Женских Курсов В. И. Герье. Кто только из них не "влюблялся" в "жгучего брюнета" с ассирийской бородой и глубоко сидящими глазами, когда он с небольшим портфельчиком в руках появлялся на кафедре и, подравняв аккуратно листки своей рукописи, бархатным баритоном начинал свою лекцию.
Когда я увидел впервые проф. Новгородцева, он был известен, как молодой, 35-летний ученый, ставший вскоре одним из провозвестников в России возникших повсюду нео-кантианства и возрождения, так называемого, естественного права. Приверженцем этой школы стал и я и сохранил ей верность и тогда, когда мой "первоучитель" отошел от нее, придя к проповеди истины православия и "скифским", или евразийским "утверждениям и отрицаниям".
Наиболее серьезным и трудным на первом курсе считалось римское право, - не система или догма, которую преподавали на следующем курсе, а история римского права. Этот предмет читал Вениамин Михайлович Хвостов, - профессор американского типа, скорее учитель, нежели оригинальный ученый, но много дававший слушателям своих лекций. Он был лектором и преподавателем Божьей милостью: свободно владел словом, не читал, а рассказывал живо и непринужденно без всяких записок или конспектов. В его изложении история римского права становилась историей Рима и римской цивилизации, в которой правовые институты играли необходимую, но подсобную роль. Юридические понятия приобретали при этом кристальную прозрачность и логическую завершенность, может быть с некоторым ущербом тому, что было в историческом прошлом. Как бы то ни было, это было отличным введением к истории и процедуре правотворчества.
Проф. Хвостов не пользовался популярностью у студенчества. Я же сохранил к нему признательность: если существует особое юридическое мышление, я обязан и Хвостову тем, что его усвоил. Добрые чувства к В. М. Хвостову только окрепли, когда пришла весть о его трагическом конце. Торжество бессудного и насильнического большевизма оказалось настолько нестерпимым для законнической натуры Хвостова, что он предпочел наложить на себя руки - повесился.
Широкой популярностью пользовался Александр Аполлонович Мануйлов благодаря, может быть, предмету, который он читал. Политическая экономия считалась в те годы как бы наукой наук у всех радикально настроенных студентов, особенно у входивших тогда в силу и влияние марксистов. Кафедра трещала, когда грузный и рыхлый профессор поднимался на нее. С подъемом, но просто, излагал он основы своей науки и историю экономических идей, изредка вскидывая пенснэ, чтобы процитировать автора или привести точные цифры. Увлекал он, однако, только тех, кто уже был увлечен экономическими вопросами или вовлечен в социалистическое движение. Я не был в их числе. Зато среди них вскоре оказался Шер, к удивлению его знавших. Это случилось как-то внезапно. Изготовив доклад о физиократах, Шер потом оказался на короткой ноге с "австрийцами", Бем Баверком и Филипповичем, и стал обращаться с ними как с давними знакомыми.
Посещать лекции на других факультетах, как правило, не полагалось. Это правило не соблюдалось строго, в особенности, когда читал вступительную лекцию на историко-филологическом факультете знаменитый Ключевский. В 1901-ом году Ключевский приближался уже к закату своей преподавательской деятельности, и на лекцию его валом валили студенты со всех факультетов, Задолго до начала огромная аудитория была заполнена до отказа. Теснились у стен и в проходах, устраивались на выступах окон и на ступеньках кафедры.
Гром дружных аплодисментов обратил все взоры в сторону дверей, откуда показалась согбенная фигура, похожая на подьячего, в черном сюртуке и очках, с зачесанными на пробор, спадавшими на глаза чуть седеющими волосами. Фигура медленно продвигалась сквозь забившую проход студенческую массу. Поднявшись медленно на кафедру и откинув непокорные волосы, Ключевский обвел взглядом аудиторию и тут же отвел глаза куда-то в сторону, повернулся как-то бочком и начал. Это была, в сущности, не лекция, не анализ того, что было в прошлом России, а репродукция прошлого в образах, в тщательно подобранной словесной ткани, в нарочитой интонации действующих исторических персонажей. Отдельная лекция не могла, конечно, дать знание. Но она вызывала не менее ценные эмоции художественного порядка. И благодарная аудитория, как встретила, так и проводила Ключевского восторженными рукоплесканиями.
Университетская наука не была обременительна. Лекций было немного - каждая длилась два часа, по 40 минут "час", - и посещение их было необязательно. Параллельно шли и "практические занятия", позднее именовавшиеся семинарами. Сюда приходили лишь те, кто собирался специализироваться по данному предмету, или природные старатели - "первые ученики". У студентов-юристов оставалось вдосталь времени, которым каждый мог располагать по собственному вкусу заниматься наукой на стороне, играть в карты, искать заработок.
Свои свободные часы я отдавал чтению дома или в библиотеке, - реже в университетской, чаще в Румянцевской. Когда я не возвращался домой, я отправлялся, как и другие, завтракать в чайную, помещавшуюся в старом здании университета в химической лаборатории. В раздевальне швейцар поставил два стола с лавками и за небольшую плату в 3 и 5 копеек давал чай и бутерброды с вареной колбасой или швейцарским сыром. Чайная служила местом встреч, организационным центром студенческих - и не только студенческих - начинаний, источником всяких слухов. Здесь я впервые увидел студента естественника старшего курса Бугаева, Бориса Николаевича, еще неизвестного тогда под именем Андрея Белого. Он был изысканно вежлив и даже предупредителен; уставлял проникновенно на собеседника свои широко раскрытые серо-синие глаза и внимательно к нему прислушивался.