В этой химической лаборатории работал по нефти у проф. Марковникова Лев Поляк. Сын нижегородского врача из семьи крупных нефтепромышленников. Он приходился мне вроде как свояком: был кузеном моих нижегородских кузенов и кузины по материнской линии - Гинцбург. Встречались мы со Львом Соломоновичем редко. Он был способен и получил превосходное воспитание и образование. Знал языки, следил за литературными и философскими новинками, усердно занимался химией. По неведомой мне семейной традиции, связанной с П. Б. Аксельродом, Поляк симпатизировал социал-демократии, а в 1904-5 г. занимал почетный и рискованный пост председателя нелегального студенческого Союза землячеств.
По окончании университета Поляк был оставлен для подготовки к профессорскому званию по органической химии, но как-то сбился с намечавшегося для него научного пути, предался радостям жизни, а потом занял административный пост в нефтепромышленном предприятии в Москве. От науки он в значительной мере отстал, но ни к чему другому внутренне не пристал. И попав в эмиграцию, он продолжал вести жизнь блазированного и культурного эпикурейца-скептика, пока она трагически не оборвалась. Захваченный гитлеровцами в Ницце, он бы увезен в неизвестном направлении и замучен.
В первый год пребывания в университете я, естественно, оглядывался и присматривался - так непохож был новый уклад жизни на прежний. Я физически ощущал свою самостоятельность и неподотчетность никому, ни в школе, ни в семье, - никому, кроме самого себя. Возникали и новые знакомства, и новые интересы.
В женской гимназии А. Д. Алферовой, где училась сестра Шера, ее подругами были сестры Королевы, Варя и Маруся. Через них познакомились с семьей Королевых Шеры, а через Шеров и мы - Свенцицкий, Орлов и я. Семья состояла из вдовы Александры Васильевны, энергичной и властной, не без самодурства, большой почитательницы Льва Толстого, а потом кадетской партии, - матери семерых дочерей и малолетнего сынишки.
Королевой принадлежали два небольших именьица, в 40-50 верстах от Москвы, в Звенигородском уезде. И в течение многих лет на Святки, на Масляную и на Пасху, а то и на неделе в свободное время, наезжали мы в "Коренево" и "Пителино". Приезжали когда кто мог, а то целой компанией. Приезжала молодежь и "со стороны". Тогда размещались в тесноте, но в полном довольстве. Целые дни проходили в шуме, смехе, пении, беседах, спорах, играх, изощрялись в остроумии. Питались просто, но обильно, пили - не спиртные, конечно, напитки: хозяйка не зря считала себя поклонницей Толстого, - а чай, много чаю со сливками, самодельными вареньями и медом. Летом ходили по грибы, зимой ходили на лыжах при луне, а то ездили в гости к соседям или просто прокатиться на "Венере" или "Лыске". В такой атмосфере естественно возникали и легкие увлечения, и серьезные романы. В частности, для Шера и Орлова знакомство с Королевыми привело к тому, что они породнились: женились на Тане и Марусе Королевых.
Для меня знакомство с этой семьей не имело романических последствий. Мои увлечения протекали в другой среде и были краткотечны. Всё же и я очень сблизился с Королевыми не только как друг их будущих зятьев и мужей. К тому же, одна из сестер, Анюта, вскоре стала университетской подругой моей кузины, ставшей позднее моей женой. Сближение с Королевыми было не только местом приятного времяпрепровождения. Оно имело для меня и воспитательное значение: Я соприкоснулся с подмосковной природой и с мелко-помещичьим бытом, о которых знал лишь понаслышке или из книг. "Коренево" и особенно "Пителино" стали для меня не только местом отдыха, но и убежищем, когда разыскиваемый Департаментом Полиции я скрывался там и позднее, скрываясь, готовился к выпускным экзаменам по юридическому факультету.
С природой мне приходилось общаться редко и мало, но всё же, может быть, чаще, чем другим выходцам из той же среды, что и я. Со своими друзьями я поехал в Ярославскую губернию на тягу ранней весной, когда снег еще не сошел с полей. Охотником оказался я неважным: вальдшнепов только видел, но не подстрелил. Впрочем, и Свенцицкий с Шером были не более меня удачливы. Но главное, конечно, было не в добыче, а в атмосфере или процедуре. Хождение с ружьем по талому снегу, опьяняюще-свежий воздух, пронизывающий иногда до костей, и томительное выжидание, когда же, наконец, потянут, и волнение при пролете, охватывающее даже заранее убежденного в том, что он промажет. В заключение возвращение домой уставших, но напоенных озоном "охотников".
В своем внутреннем опыте я пережил то, что знал по описанию Тургенева. Да, Тургенев был прав! И если то, что он изображал, оказалось доступным и мне, а не только природному орловскому помещику или землеробу, значит оно доступно каждому. Тем самым тургеневское творчество приобретало в моем сознании общечеловеческий смысл.
В пасхальную ночь мы почти ежегодно отправлялись в Кремль слушать первый удар в колокол на Иване Великом. Потом мы все целовались, одни следуя религиозному обряду, христосуясь, другие, в их числе я, - из чистой любви к искусству: у нас в семье поцелуи были очень распространены. Когда же ко мне обращались, иногда не без задней мысли: - "Христос Воскресе!", я "агностически" уклонялся от прямого ответа и отвечал: с праздником!.. Из Кремля шли разговляться к Шерам. В этом я принимал самое деятельное участие и к трем часам утра возвращался к себе пешком с Остоженки чрез Кремль на Малую Лубянку, куда мы переселились с Маросейки.
Мы были чужды революции психологически, идейно, социально. Как, однако, мы ни оставались глухи к политике, как ни отворачивались от ее зовов, политика всё же врывалась в нашу непотревоженную жизнь. Мы гнали ее, и не пускали в дверь, она пролезала в окно.
Сдача Боголеповым в солдаты 183 студентов киевского университета за участие в студенческих беспорядках, как выражались одни, или в студенческом движении, по выражению других, ударила сильно по сознанию и совести молодежи. Не осталась безучастной и власть. Предначертанная ген. Ванновскому линия привела в Москве к образованию особой Комиссии для обследования причин, вызывающих недовольство и волнения студенчества, и мер к их устранению. Комиссию возглавил проф. Пав. Гавр. Виноградов, пользовавшийся мировой известностью, как историк.
К участию были привлечены и студенты - от каждого курса по три выбранных делегата. Комиссия собралась для суждения об оскорблении, нанесенном русской учащейся женщине кн. Мещерским в "Гражданине". Одним из делегатов от нашего курса был Лев Розенфельд, получивший позднее известность как адъютант Ленина Каменев.
Он ничем не обращал на себя внимания, кроме как речистостью и непринужденностью, с которой держался на кафедре, Каменев появился и у Шера, но и здесь ничем себя не проявил. Другим нашим делегатом был избран некий Вышеславцев - не Борис Петрович, будущий философ права, многим нас старше. Наш Вышеславцев тоже был "красноречив", но на свой лад: заикаясь, он так умеючи пользовался своим дефектом речи, что превращал его в преимущество. Поблескивая стёклышками пенснэ и загадочно улыбаясь, он запинался как раз там, где пауза подчеркивала ехидный смысл его речи. Выплыв на короткий срок на поверхность нашей жизни, Вышеславцев так же быстро и уже бесследно исчез с нашего горизонта.
К тому же времени относится и нашумевшая история на Высших женских курсах Герье. Передавали, что, когда, в связи с тем же "делом" Мещерского, какая-то курсистка стала взволнованно объясняться с директором курсов, престарелый проф. Герье не то взял ее за подбородок, не то не взял, а только сказал:
- Цыпочка, сядь в клеточку!..
С женских курсов волнение перекинулось в университет. Главным заступником за пострадавшую - и противником Герье - оказался Григорий Алексинский, филолог последнего курса, а позднее неистовый большевик и депутат 2-ой Государственной Думы. Он настойчиво требовал, чтобы и мы, юристы, выступили против Герье. Алексинский навсегда остался для меня живым примером того, что большевизм не идеологическая только и морально-политическая категория, - а и определенный психологический тип. И перестав поклоняться Ленину, а сделавшись столь же неистовым антиленинцем, оборонцем-патриотом и даже реакционером, Алексинский сохранил все отталкивающие черты большевика и прежде всего граничащую с наглостью бесцеремонность. Мне пришлось присутствовать при сдаче Алексинским выпускного экзамена по римской истории у того же проф. Герье. Экзамены производились публично, и доступ был свободен. Большой зал был переполнен студентами разных факультетов, которые пришли как на зрелище боя. Вошел Герье, занял место у стола и вызвал Алексинского. Тот подошел и резким, грассирующим голосом заявил: