Был еще эпизод, связанный со мной и, как ни странно, сохранивший "злободневность": на протяжении почти полустолетия к нему не раз возвращались недруги эс-эров - в последний раз еще в 1951-ом году.
На съезде на короткое время промелькнули связанные в прошлом с эс-эрами будущие основатели народно-социалистической партии: Н. Ф. Анненский, А. В. Пешехонов, В. А. Мякотин и П. Ф. Якубович-Мельшин. Они приехали, чтобы попытаться переубедить своих недавних единомышленников, - прежде, чем окончательно с ними разойтись и начать идейную борьбу. Они держались особняком, несколько в стороне от прочих членов съезда. Основное их предложение было - отойти с революционных позиций на более умеренные и отказаться, в частности, от открытой пропаганды республиканского образа правления.
Речи этих виднейших представителей народничества и журнала "Русское богатство" были очень содержательны. Им стали задавать вопросы. Один из вопросов задал и я. Меня интересовало, "преклонятся" ли приехавшие "перед голосом" будущего Учредительного Собрания, если оно "разорвет формулу Земли и Воли" и, "закрепив землю за народом, отвергнет или ограничит народовластие"? На этот вопрос Пешехонов-Турский ответил: "Учредительное Собрание, созванное при всех гарантиях на основе всеобщего, тайного, прямого и равного избирательного права, есть для меня верховная инстанция, и бунтом против такого собрания я не пойду".
Из поставленного мною вопроса и данного ответа недруги эс-эров сделали позднее вывод будто эс-эры рекомендовали идти бунтом против Учредительного Собрания, если оно не будет "ихним". Это никак не соответствовало действительности. В проекте программы, обсуждавшемся па съезде, говорилось о "временной диктатуре", и вопрос мой был направлен к уяснению "необходимости" диктатуры для "проведения желательных реформ", - как значилось в проекте. Об "ограничении" Учредительного Собрания или "бунте" против него не было сказано ни слова, и, могу удостоверить, в мыслях у меня этого не было. Мое уподобление захвата земли "революционному захвату права союзов, свободы слова и т. д." служило иллюстрацией революционной тактики и не касалось программы.
Как бы то ни было, но в 1917-18 гг. случилось то самое, что в пятом году обсуждалось как теоретическая возможность. Большевики "разорвали" формулу "Земля и Воля": захватив власть и разогнав Учредительное Собрание, они сначала отняли у народа волю, а затем забрали у крестьян и землю, им первоначально предоставленную. Тем самым лозунг за землю и волю снова приобрел освободительный, антибольшевистский характер.
Съезд в общем производил хорошее впечатление своей организованностью и высоким уровнем прений. Говорили убежденные люди, знавшие чего они хотят и жизнью своей доказавшие, что слов на ветер - они не бросают. С особенным вниманием и почтительностью прислушивались к словам пожилого Швецова-Пашина и динамичного Евг. Евген. Колосова, который считался отличным оратором, красой и надеждой партии. Но на съезде он никак не выделился и был даже недостаточно активен.
Всеобщим почтением был окружен убеленный сединой Марк Андреевич Натансон. Его влияние в партии было очень значительно, но, повидимому, - в заседаниях Ц. К. и в кулуарах. На съезде он выступал редко, неумело, был почти косноязычен. Говорил он с большим напряжением, патетически вкладывая какой-то особо глубокий смысл в слова, которые его не содержали. Полукомическое впечатление осталось у меня от известного Русанова-Кудрина. Он старался быть остроумным и, главное, товарищеским. Но вся его манера говорить и держаться была выспренна и нарочита, отдавала, на мой слух, фальшью.
Мнения высказывались разные. Они были несхожи часто по внутреннему содержанию и по исходным позициям. Большинство съезда состояло из классического типа народников-идеалистов: энтузиасты и народолюбцы позитивной складки из нужд и интересов трудящихся выводили начала свободы и справедливости. Иногда проступала отчетливая струя неизжитого анархизма 60-ых - 70-ых годов или струя модного марксизма, недоразвившегося до ортодоксии.
Всю эту разноголосицу приводил к некоему общему знаменателю В. М. Чернов. Он был головой выше всех других членов съезда. И ему не было абсолютно чуждо ни одно из разноречивых мнений, высказывавшихся на съезде. В то же время он в совершенстве владел искусством составлять растяжимые формулы, которые можно толковать и так и эдак.
Чернов был главным докладчиком и оппонентом от имени Ц. К. партии, автором почти всех резолюций и редактором протоколов, в которых его речи появились в литературно отделанном, исправленном и дополненном виде.
Мне в протоколах особенно не повезло. Я фигурирую там под именем Поморцева, которого редакторы в ряде случаев смешали с делегатом от Смоленска Порошиным. Речи, правда, не все, Порошина с уклоном в максимализм приписаны Поморцеву, и критические замечания, направленные против Порошина, отнесены ко мне. Это выяснилось для меня много позже, когда, попав заграницу, я ознакомился с протоколами.
Новый, 1906-ой, год был встречен речами руководителей съезда, и в них выражалась твердая уверенность в скором торжестве в России свободы и справедливости. Съезд закрылся, и делегаты стали разъезжаться. Я направился прямиком в Москву. Туда же отдельно от меня приехал и Руднев. Нам предстояло дать отчет пославшим нас членам комитета о том, что происходило на , съезде и на чем порешили.
Москва продолжала жить под режимом Дубасова, и было нелегко найти помещение даже для немногочисленного нелегального собрания. Всё же входившая в комитет старшая сестра Фондаминского умудрилась помещение найти.
Ей в этом пришла на помощь дружившая с ней Зинаида Жученко, которую неточно называют провокаторшей, тогда как на деле она была лишь предательницей, вошедшей в эс-эровскую организацию с заведомой целью ей вредить. Руднев закончил свой рассказ, а я не успел начать, как с двух сторон в комнату ворвались городовые с примкнутыми к винтовкам штыками, в валенках, с заиндевевшим на усах и бороде снегом. Некий в штатском с никелированным револьвером в руке подскочил ко мне и ударил коленкой под живот. Завидев Руднева, он оставил меня и бросился к нему. Во время декабрьского восстания случайная пуля попала Рудневу в руку, часть пальца пришлось ампутировать, и не зажившая еще рана была перевязана. Охранник с торжеством схватил Вадима за руку:
- А, раненый!..
Я почти физически ощутил боль, причиненную Рудневу. Не отдавая себе отчета в положении и вообще ни о чем не думая, я закричал на охранника. Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы во главе полицейской операции не оказался случайно помощник пристава, который годом раньше был смотрителем в той самой сретенской части, где я находился под арестом.
Признав ли во мне старого знакомого или по другой какой причине, но пристав укротил резвого охранника, и дальнейнейшая процедура прошла спокойно. Нас переписали, опросили и отправили "по принадлежности": Фондаминскую-Гальперин и Руднева в Таганку, а всех прочих - в арестное помещение при пятницкой части.
Нас, человек десять, Беркенгейма, Александра Моисеевича, известного кооператора, Никитского, Леонида Рогинского, Бориса Королева и других поместили в общую камеру, очень низкую и узкую со сплошными нарами вдоль стены. Лежать приходилось плечом к плечу и, чтобы повернуться, надо было непременно потревожить соседа. Двухэтажное арестное помещение содержалось крайне грязно. В камерах нижнего этажа помещались пьяные - до протрезвления. На нашем этаже, в другом конце коридора, была камера для проституток. Оттуда доносились по ночам брань и визг: камеру любили навещать сифилитической внешности помощник смотрителя и чины вверенной ему команды.