Выбрать главу

— Вы обнимались, — продолжал Друскат, — кричали всю ночь от своей безудержной радости. Тогда я еще умел реветь, и ты спросил: «Почему?» Я сказал: потому что все кончилось. Мне бы надо сказать: от страха. От страха, Густав, я долго не мог отделаться.

Друскат подошел к Ане, взял ее личико в ладони, прижал к груди:

— Ты ничего об этом не знаешь и представить себе не можешь, нынче все по-другому. Мне в ту пору было сколько тебе сейчас, и какой же опыт я приобрел в свои шестнадцать лет? Страх. Мной помыкали, меня били, предавали. — Он поцеловал Анины волосы, потом поднял голову, взглянул на Гомоллу. — И ты в моих глазах тогда был не лучше других. Как ты думаешь, почему я остался с тобой и с товарищами? Из одной симпатии, из сознательности? Нет.

Он оставил Аню, сел рядом с Гомоллой на стул, поднял и опустил плечи:

— У меня не было ничего, сам знаешь. Я просто не знал, куда приткнуться. Вот и все. И лишь позже, когда я постепенно уразумел, к чему вы стремитесь, это оказалось именно то, чего я сам хотел. И тут коллектив приобрел для меня такое значение, что я опять испугался, Густав, я боялся потерять вас!

Помолчав, Гомолла сурово сказал:

— Ты сделал самое худшее, что только можно себе представить, ты злоупотребил доверием товарищей.

Эти последние слова Гомоллы прозвучали для Друската словно пощечина. Он сгорбился и опустил голову, зажав сплетенные руки между колен. Однажды Друскат уже сидел в такой позе, вспомнил Гомолла, много лет назад в горнице у Анны, когда почти умоляюще выкрикнул: «Мне надо уехать, Густав! Неужели никто не может войти в мое положение!»

— Я во что бы то ни стало хотел жить и работать с вами, — сказал Друскат. — Думал: забудь, это было давно, забудь. Да так и не смог забыть...

Вот что рассказал Друскат.

Началось все с рубашки. Ее сшила Анна, а материю не то кто-то украл, не то кто-то смародерничал; за мародерство полагалась смертная казнь. Поляка, его звали Владек, должны были повесить. Так управляющий сказал Анне. Ночью Ирена прибежала ко мне, я малость умел по-польски и предупредил тех, в лагере. Друзья помогли Владеку выбраться из лагеря, и я его спрятал. Только меня продали. Меня привязали к козлам и избили до полусмерти, но я ничего не сказал. Потом Ирена выхаживала меня у Анны в хлеву. Раз вечером пришел вот он, Макс; зажег коптилку и подвигает мне сверточек; я к нему не притронулся, лег лицом к стене, я тогда всех людей ненавидел. Макс сказал, что эсэсовцы ушли и что, как только я поправлюсь, обязан явиться на работу в замок Хорбек. Я притворился глухим, хотел от него отвязаться, но он и тогда был как сейчас — и ухом не ведет, знай себе рассуждает: старухе — он имел в виду графиню — я, дескать, чем-то приглянулся. Не вмешайся она и не скажи что-то там насчет ошибки и бедного мальчика и все такое, я бы сейчас, мол, не лежал, как младенец Иисус, на мягкой соломе в теплом хлеву, а давно бы укрылся дерном, кстати, кладбище в Хорбеке весьма красивое, прямо возле церкви, может, видал? Я решил молчать. И тут Макс говорит: «Ты спрятал поляка». Я не ответил. А он все рассуждает сам с собой при свете коптилки: человек, мол, может довольно долго голодать, по его подсчетам, дня два-три, сколько я уже тут валяюсь? Запах собственных нечистот человек тоже некоторое время выдержит, а вот жажду ни за что. Человеку необходимо пить — стало быть, спрятанный, ежели не собирается подыхать, должен вылезти из тайника и добраться до ближайшей колонки. При случае он наверняка стащит что-нибудь пожрать, тут его и накроют, а вместе с ним и того, кто указал ему тайник, и так далее. Я не выдержал, придвинул сверток к себе, но Макс покачал головой: в таком состоянии я, мол, своему другу ничегошеньки не дотащу, к тому же за мной следят. Он был прав. Он сам все сделает. Тут я впервые открыл рот и спросил: «Почему?» Они с Хильдой, говорит, насмотрелись, как меня били смертным боем, вот почему. Я долго колебался, потом сказал: «Если ты меня предашь, на твоей совести будут два покойника».

Макс не выдал, Хильда тоже, она доставала еду. Когда я поправился, мы втроем снабжали беглеца в его тайнике, до той самой ночи, когда графиня напоследок устроила в Хорбеке пир.