Никто не узнает!
Люди в мундирах высоко поднимали подсвечники — незабываемое зрелище, свет и тени, краски и тьма, и красавица графиня в мехах, накинутых поверх бального платья, бледное лицо под шапкой темных волос, ее жалобный голос проникал во все уголки церкви:
«Погодите, господа, минуточку. Мне хочется в последний раз поиграть на органе».
Действительно, несколько офицеров прошли вместе с ней на хоры, колеблющиеся отблески свечей заплясали по стенам, серебристо блеснули трубы, двое качнули мехи, для них это была забава, и вот полились торжественные звуки органа.
Отсрочка и для нас, Владек, может, даже спасение, дивная музыка во славу всевышнего, как молилась моя мать? Отче наш... он не сумел спасти собственного сына... Мы стояли в оцепенении, видя, как они подступают все ближе, словно тени, шатаясь и угрожая. Какую птичку мы поймали! Желтый знак, клеймо — поляк — светилось на груди у Владека; он плюнул мне в лицо. В ту же секунду щелкнул выстрел — предсмертный крик и мой собственный отчаянный вопль.
«Что случилось?»
Скрипнула и заохала деревянная лесенка, графиня неторопливо спускалась вниз, положив одну руку на перила, другою же грациозно придерживая длинное блестящее платье; следом за нею загромыхали по ступенькам и плитам сапожищи. Они окружили труп.
«Выше свечи, ради бога! — прошептала графиня, поднеся руку ко рту, и сразу же последовал властный приказ: — Господа, прошу все уладить. Этому человеку полагалось предстать перед военно-полевым судом. — Графиня показала на мертвеца, потом взглянула на старшего по званию среди офицеров: — Вы поручитесь за это, — потом, повысив голос, обратилась к управляющему: — В деревне не должно быть никаких кривотолков, я не хочу, чтобы говорили, будто мои гости убили в Хорбеке человека из одной любви к убийству».
Они крепко держали Друската, холуи. Пришел его черед? Графиня подошла к мальчишке, подала знак — его отпустили, дама с улыбкой потрепала его по щеке:
«Малыш заслужил награду!»
Она обернулась и, высоко подняв голову, шурша платьем, вышла из церкви, точно не нашла в этом обществе должного почтения. Сказать последнее прости усопшим она забыла.
Пьяный сброд тут же на алтаре, перед лицом распятого, сфабриковал и быстро скрепил печатью приговор военно-полевого суда, наградил молодого Друската — для них это была извращенная забава — Железным крестом. Так они сделали его своим героем и совиновником.
— Владека застрелили у меня на глазах, потом кто-то рванул колокол, ударил в набат, по-моему, для смеха, они все были пьяные, а потом я остался наедине с убитым. Сидел на ступеньках алтаря, в отчаянии пытался молиться и не мог. «Будешь сидеть тут, — думал я, — пока не придет кто-нибудь, кому ты сможешь все рассказать, или кто-нибудь, кто тебя убьет, это все равно». Я не знал, куда деваться. Чуть позже действительно пришел один, управляющий вернулся, эта сволочь Доббин. Он задул алтарные свечи, тем не менее убитый был виден, он лежал на кирпичном полу, на небе за свинцовыми переплетами церковных окон стояло красное зарево — в ночи горел Карбов.
Теперь, дескать, надо уничтожить следы, и он мне поможет, сказал Доббин, а потом я ему помогу, против врага, против русских. Я-де герой, у меня и письменное подтверждение есть, и теперь нам надо, мол, держаться вместе.
Я погиб. Сволочь, хотел сделать меня своим прихвостнем. Владек был на его совести. «Убери труп, — скомандовал он. — Зарой где-нибудь как можно скорее. Полячишки, того и гляди, вырвутся на свободу. Если они найдут тебя возле трупа, висеть тебе на ближайшем суку. Убери мертвеца! Зарой его!» — Он говорил так, точно речь шла о падали, о дохлой скотине.
«Он во всем виноват, — думал я, — он тебя одурачил, держит тебя в руках, с этого часа я у него в могильщиках, зарывателях мертвечины, в сообщниках. Что еще мне придется сделать, а ведь придется делать все, что он потребует». Я ненавидел его, должен был отомстить за Владека, за себя, или ненависть убьет меня самого. Я бы кинулся с колокольни, повесился на первом попавшемся столбе, но в последнюю минуту подумал: «Значит, он будет жить как порядочный человек, кроме меня, никто не сможет ни в чем его уличить, но я в руках у этой свиньи, нет, нельзя такому жить!» Я был так измучен, я знаю, что значит ослепнуть от ненависти.
Сам собой в руках у меня очутился подсвечник, я оторвал его от алтаря, занес над головой — управляющий обернулся, но он был однорукий и не мог по-настоящему отбиваться, — я ударил, он рухнул, я на него. Мы боролись за пистолет, он выпал у Доббина из руки; лежа на спине, он ударил меня каблуком сапога в пах, пинок швырнул меня на церковные скамьи — треск, грохот, у меня почернело в глазах, но я судорожно сжимал пистолет. Не успел я подняться, а он уже стоял передо мной, вернее, надо мной, я нажал на курок — раз и еще раз, — он повалился на меня, как подрубленное дерево, чтобы встать, пришлось спихнуть его. Потом я смотрел, как он лежит, и не чувствовал ни ужаса, ни страха, я вывернул все его карманы, но то паршивое наградное свидетельство — его я так и не нашел.