Родители твои хотели, чтобы у тебя была мирная профессия, как ты раньше хотел, инженер или программист. Я их понимаю. Но и тебя понимаю — ты хочешь защищать страну. Израиль похож на Голландию: там есть дамба, которая постоянно удерживает море, рвущееся на Нидерланды, то есть на низкие земли, и каждый голландец, даже ребёнок, готов своим пальцем заткнуть дырку в дамбе. Так же существует и Израиль — только вместо моря огромный арабский мир, готовый захлестнуть нашу маленькую страну.
Ты ожидал, что родители очень обрадуются твоему поступлению, а они скорее огорчились — потому что очень тебя любят и боятся за твою жизнь. Что же касается меня, Алон, я буду делать своё дело — молиться о тебе. Привет!
(надпись на открытке с видом Негева)
Додо! Я ничего не имею против твоих молитв, но не настаиваю. Поскольку на твои молитвы претендует множество людей, можешь поставить меня на последнее место в своём списке.
(надпись на открытке с видом Голанских высот)
Алон! Я поставил тебя последним — после кошки.
10. Ноябрь, 1990 г.
Я родился в Южной Польше и до семнадцати лет не отъезжал от дома дальше чем на сорок километров. Зато моё первое путешествие, вынужденное и растянувшееся на многие годы, началось, когда мне было семнадцать лет, в день нападения немецких войск на Польшу. Я расскажу вам об этом странствии. Оно для меня значило приблизительно то же самое, что для еврейского народа сорокалетнее блуждание по пустыне. Я покинул Польшу в начале сентября 39-го года, а вернулся в 45-м. Уходил я мальчиком, а вернулся взрослым человеком. В годы войны, не совершая больших переездов, я оказывался то в Западной Украине, которая до того была Восточной Польшей, а потом стала частью СССР, затем в Литве — в независимой, оккупированной русскими и оккупированной немцами, а потом в Белоруссии, которая прежде была частью Польши и тоже оказалась под немцами.
Местечко в Южной Польше, где я родился, — не город, не деревня. Жители — поляки и евреи. На второй день после начала войны началась паника.
До границы с Чехией было всего сто километров, и с той стороны стремительно приближалась немецкая армия. Огромная масса людей двинулась на север. Наша семья, спешно собрав пожитки, погрузила их в фуру. Лошадей не было, мы с братом впряглись, отец подталкивал сзади. Родители были пожилыми людьми, к тому же мать болела, и её мы тоже посадили в фуру. Скорость нашего продвижения была смехотворной. Через несколько километров нас нагнали родственники, и мы пересели в их телегу, запряжённую лошадьми. В телегу перегрузили лишь самое необходимое.
Картина эта стоит перед глазами: забитая повозками дорога, толпы пешеходов, все были очень подавлены: убегали от немцев, но убегали неизвестно куда. На север, на восток… Отец был особенно удручён: он предпочёл бы остаться. Он служил в германской армии во время Первой мировой войны, и две его медали, завязанные в носовой платок, лежали во внутреннем кармане пиджака. Его мемориальный мундир, который хранился в шкафу двадцать лет, остался среди вещей, брошенных в фуре. Он хмуро молчал, как всегда в тех случаях, когда ему приходилось подчиняться решениям матери. На бегстве настаивала именно она. Её план был добраться до Кракова, а оттуда ехать на восток. Отцу не нравилась эта идея, он предпочёл бы остаться под немцами.
В памяти от той недели остались постоянные заботы о лошадях — даже с водой было трудно. Колодцы вдоль дороги были вычерпаны, а возле речушек, которые попадались по пути, стояли очереди на водопой. Сена купить было негде, и у меня просто сердце кровью обливалось при виде наших замученных кляч. Эти крестьянские лошадки вовсе не были похожи на тех рослых и холёных коней, которых давали нам на занятиях в манеже кавалерийского полка. Когда мы добрались до Кракова, я распряг их и попрощался. Мы оставили лошадок прямо на улице, недалеко от вокзала, в надежде, что их подберут добрые люди.
Сесть в поезд было очень трудно. Двое суток мы провели на вокзале, и только на третьи нам удалось забраться в товарный вагон. Это был последний поезд, вышедший из Кракова, — через несколько часов железнодорожный вокзал бомбили. Наш поезд попал под бомбёжку через сутки. Поезд не пострадал, но были разбиты пути, и дальше мы пошли пешком. Я думаю, что мы отъехали не больше чем на двести километров. Местного населения почти не было видно — деревни были покинуты, многие разрушены.
Огромная толпа беженцев — удивительно, каким образом столько людей поместилось в одном составе, — потянулась по разбитой просёлочной дороге. Через несколько часов мы узнали, что город В., куда мы шли, уже взят немцами. Обогнать наступающую немецкую армию нам не удалось. Отец бормотал: я же говорил… я же говорил…
Мы решили обойти город: немцев в деревнях не было, они закреплялись только в крупных центрах. Мы свернули с дороги и устроили стоянку в перелеске. Мы с братом были опытные туристы — в «Акиве» нас готовили к освоению новых земель, и мы соорудили родителям небольшой навес и место для отдыха, развели костёр и стали варить кашу из последних запасов крупы.
Пока еда варилась, родители немного поспали. Потом проснулись, и мы услышали, что они тихо разговаривают. Отец говорил: конечно, конечно, ты права…
Мама вынула из сумки четыре серебряные ложки, свадебный подарок тёти, обтёрла их носовым платком и дала каждому по ложке. Мы сели на землю и ели серебряными ложками кашу из закопчённого котелка. Это была наша последняя семейная трапеза. Когда мы поели, мать сказала, что нам настало время расстаться: они слишком стары, чтобы идти с нами дальше.
— Мы будем вам помехой в пути, мы приняли решение оставаться здесь. Мы вернёмся домой, — сказала мать.
— Немцы не причинят нам вреда, я служил в немецкой армии, они это учтут. О нас не беспокойтесь, — сказал отец.
— А вы постарайтесь добраться до Палестины. Это будет самое лучшее, потому что здесь вас наверняка заберут на трудовой фронт или придумают что-нибудь похуже. — сказала мать.
Тогда ходили слухи, что немцы будут забирать местную молодёжь, чтобы пускать её перед танками во время наступления.
Родители стояли рядом, такие маленькие и старые, и с большим достоинством — никаких слез, никаких причитаний.
— Только обещайте мне, что вы ни при каких обстоятельствах не расстанетесь, — добавила мать.
Потом она тщательно вымыла в остатке воды четыре ложки, добавила к ним ещё две из сумочки, ещё раз обтёрла платком и полюбовалась. Мама любила эти ложки — они поддерживали самоуважение.
— Возьмите, даже в самые плохие времена за серебряную ложку дают буханку хлеба…
Отец торжественно вынул бумажник — он тоже, как и мама, любил солидные вещи, не по достатку. Он дал нам денег. Думаю, что это было всё, что у них оставалось. Потом он снял часы и надел мне на руку.
Потом я думал — почему же мы так безропотно послушались родителей? Мы были уже взрослые мальчики — мне семнадцать, брату пятнадцать, и мы очень любили их. Я думаю, что в нас была сильная привычка к послушанию, и в голову не приходило, что можно не послушаться, поступить как-то иначе.
11 сентября 39-го года мы расстались с родителями. Когда они ушли по дороге в ту сторону, откуда мы только что пришли, я лёг в траву и долго плакал. Потом мы с братом собрали наши пожитки, я надел рюкзак — он был у нас один на двоих, брат взял котомку, и мы пошли, оставляя солнце за спиной.
Несколько дней мы блуждали по дорогам, ночевали в лесу — еды у нас никакой не было, мы обходили деревни стороной, потому что боялись всех. Наконец мы поняли, что надо наняться в батраки. Нас приняла украинская крестьянская семья, мы подрядились убирать картошку. Неделю мы работали в поле — не за деньги, а за еду и ночлег. Но когда мы уходили, хозяйка дала нам немного продуктов, и мы снова пошли на восток. У нас не было никакого плана, знали только, что надо уходить от немцев.