Хотя Даниэль и пытался возражать, Фердинанд отвечал с таким апломбом, так многословно, что если бы он хотел убедить тебя, дорогой читатель, что ты всего — навсего дурак, он бы достиг этого в четверть часа, затратив меньше времени, чем трачу я, чтобы описать это. С этой минуты юного Даниэля охватило самое чудовищное честолюбие, какое когда‑либо пожирало человеческое сердце.
Вернувшись к себе и застав своего отца за чтением «Кон- ститюсионнель», он назвал его национальным гвардейцем! После первого же урока употребить выражение «национальный гвардеец» как ругательство! И это сделал он, воспитанный в духе патриотизма и религиозного благоговения перед штыком в руке гражданина! Какой огромный прогресс! Какой гигантский шаг вперед! Он ударил кулаком в свою печную трубу (шляпу), бросил свой фрак с раздвоенным хвостом и поклялся своей душой, что никогда больше его не наденет; он поднялся к себе в комнату, открыл комод, вынул оттуда все рубашки и беспощадно отрезал от них воротнички; гильотиной ему послужили ножницы матери. Он затопил печку, сжег своего Буало, Вольтера и Расина, все классические стихи, какие у него только были, и свои и чужие; только чудом избежали этого всесожжения те, которые послужили нам эпиграфом. Он затворился у себя дома и прочел все новые произведения, взятые у Фердинанда, ожидая, пока у него отрастет достаточно солидная эспаньолка, чтобы можно было представиться миру. Эспаньолка заставила себя ждать шесть недель; она еще не вполне сформировалась, но стремление иметь ее было очевидно, и этого было пока достаточно. Он заказал у портного, рекомендованного Фердинандом, полный костюм в последнем романтическом вкусе, и, как только он был готов, Даниэль, весь пылая, переоделся в него и прежде весго заторопился к своему другу. Все жители улицы Сен — Дени были ошеломлены, здесь никто не привык к подобным новшествам. Даниэль выступал торжественно, а за ним тянулся хвост маленьких плути^ шек, вовсю издевавшихся над ним; но он даже не обращал внимания, до такой степени был уже защищен против общественного мнения и презирал публику, — вот и второй шаг к прогрессу.
Он Пришел к Фердинанду, и тот поздравил его с происшедшей в нем переменой. Даниэль сам попросил сигару и добродетельно выкурил ее до конца; после чего Фердинанд, триумфально завершая то, что начал, показал ему много приемов и трюков для всевозможных стилей как в прозе, так и в стихах. Он выучил его, как изображать мечтателя, артиста, человека задушевного, мрачно — одинокого, рокового, и все это — в одно утро. Мечтателя — с помощью челнока, озера, ивы, арфы, исхудалой женщины и нескольких строф из библии; задушевного — с помощью спальных туфель, ночного горшка, стены, разбитого стекла, подгоревшего бифштекса или какого‑нибудь другого образа, заменяющего столь же горестное духовное разочарование; артиста — открыв наудачу первый попавшийся каталог, взяв в нем имена художников на «И» или на «О», и в особенности, говоря вместо Тициан — Тициано, вместо Веронезе — Паоло Кальяри; последователя Данте — с помощью частого употребления «же», «если», «потому что» и «почему»; рокового— вставляя в каждую строчку: ах! ох! анафема! проклятие! да! и так далее, до полной потери дыхания.
Он показал ему также, как находить богатую рифму. Он разбил в его присутствии несколько стихотворных строчек и научил его элегантно ударять носком одного александрийского стиха прямо в нос тому, который за ним следует, как танцовщица заканчивает свой пируэт у самого носа другой, трясущейся вслед за нею; он составил для него ослепительную палитру: черный, красный, голубой, все цвета радуги, настоящий павлиний хвост; он заставил его также выучить несколько анатомических терминов, чтобы чуть — чуть точнее говорить о трупах, и отпустил его опытным мастером в веселой науке романтизма.
Страшно подумать! Нескольких дней было достаточно, чтобы разрушить убеждения многих лет; но по правде‑то сказать, как тут останешься последователем религии, превращенной в посмешище, в особенности когда хулитель ее говорит быстро, громко, долго, остроумно, притом в хорошей квартире и в ошеломительном костюме?
Даниэль поступил как девица — недотрога: стоит ей один раз оступиться — она сбрасывает маску и становится самой дерзкой распутницей, какую только можно найти; он решил стать настолько же романтиком, насколько раньше был классиком, и это именно он произнес ставшее навсегда знаменитым изречение: